








Антологии наглядно отражают не только эволюцию жанра, но и попытки расширить границы хоррора. Дэвис попытался объединить под одной обложкой "страшное" и "фантастическое", отдавая предпочтение "престижным" публикациям (он брал много рассказов из дорогих книг в твердых переплетах и из журналов вроде "Плейбоя"). Итогом стало существенное изменение представлений о хорроре - истории о привидениях соседствовали с рассказами о фантастических изобретениях, а "страшные" сюжеты помещались в научный контекст (это могли быть и гуманитарные, и точные науки). Проект Дэвиса был интересен, но требовал значительных усилий, вдобавок "мейнстрим" не давал достаточно материалов для составления антологий "лучшего за год".
Джеральд Пейдж существенно изменил концепцию - его журнальные проекты ("Ковен 13/ Колдовство и чародейство") позволяют оценить новаторство редактора. Все антологии Пейджа достойны внимания - внесерийные книги "Героическая фэнтези" и "Миры, лишенные имен" посвящены другим жанрам (фэнтези и мистика), но общие установки имеются. Пейдж выбирал рассказы, в основе которых - "странные" идеи, подкрепленные очень тщательной проработкой деталей (недаром рассказы в антологии фэнтези сопровождаются комментариями мастера-оружейника). Синтез вирда и хоррора, предложенный в четырех ежегодных антологиях, вызвал значительный интерес аудитории, но ужасов в книгах становилось все меньше...
Вагнер первоначально попытался продолжить линию, намеченную Пейджем. Р. Кэмпбелл, Э. Бертен, Х. Эллисон, Д. Этчисон публикуются в его антологиях, "странные" рассказы создают ощущение "неуютности", "неприкаянности", эффект "вторжения извне" разрабатывается с завидным постоянством. Но постепенно (мне кажется, после 15-го выпуска) стиль антологий (и принципы отбора текстов) меняются. Интерес к внешним проявлениям странности, к жестокости и черному юмору преобладает - и Вагнер утрачивает аудиторию. В начале 1990-х годов он утратил преимущество на рынке антологий. Можно сказать, что проект умер сам, и это не связано напрямую со смертью редактора. Антологии С. Джонса, Э. Датлоу и других приобретают все больший вес, а серия Вагнера постепенно лишается аудитории. Не помогает даже существенное увеличение объема - достаточно посмотреть на списки "премиальных" рассказов: в первых томах антологии их было значительно больше. А теперь - чрезмерная жестокость отпугивает любителей мистики, а "странные" рассказы не пользуются популярностью у поклонников традиционного хоррора. Вагнер попытался угодить всем - а это ничем хорошим закончиться не могло.
Чтобы подтвердить свои теории, я решил перевести несколько антологий из этой серии. Разумеется, не все - времени не так много, да и гонорар мне за это никто пока не платит. Конечно, четыре антологии Пейджа со временем сделаю - они представляют огромный интерес. А начну с самой первой антологии Дэвиса, в которой читатели найдут "стандартный" (хотя и очень недурной) рассказ Р. Блоха, одну из ранних "странных" историй Р. Кэмпбелла (в "Шраме" он попытался - как мне кажется, не вполне удачно - использовать приемы Э.Г.Мейерштейна и других авторов 1920-1930-х годов, объединив их с "послевоенным" материалом), канонический рассказ Э. Бертена, фантастику Р. Нортона и Э.Ч. Табба, лавкрафтианский пастиш Б. Ламли - и один из самых эффектных рассказов классической серии "историй о привидениях" - "Когда наступит утро...". Есть блестящие рассказы о детях (особенно "Тихая игра" С. Фремлин) и вечнозеленая классика ("Жертва" Р. Матесона). В общем, это нескучная и оригинальная книга, помогающая понять перспективы развития хоррора и вирда в 1970-х
Прочитать антологию можно здесь. Там же появятся и остальные переводы в рамках этого проекта
***
В последнее время вал нейропереводов захлестнул сеть. Не спорю, искусственный интеллект очень помогает в работе, и я пользуюсь онлайн-словарями, конечно. Но труд энтузиастов, с одной стороны, как-то неловко осуждать (люди искренне интересуются теми или иными авторами и жанрами, по большей части работают на чистом энтузиазме...), а с другой стороны, и похвал этот труд не заслуживает (я как-то посмотрел высоко оцененные читателями нейросетевые переводы рассказов "Новой волны" - и обнаружил, что прямых ошибок нет, а количество недочетов переходит в качество. Вместо авторского текста получается несомненная ересь). Подсчитывать промахи ИИ я не собираюсь - время дорого. Но и читать такие переводы - лично я не могу... В общем, в антологиях я по-прежнему использую некоторые старые переводы рассказов, разумеется, указывая переводчиков. Что-то со временем допереведу, но по крайности это будет мой перевод, а не создание электронного мозга, которому место в рассказах ужасов и в странных историях.. .
Ефим Павлович был не самый простой и не идеальный человек, но когда талантливые люди бывали "простыми" и "идеальными"? Любителям вирда очень рекомендую в книге прочитать рассказ "День IV". Е.П.Б. считал его своим лучшим прозаическим произведением и часто читал на публике. Первый раз от этого жуткого чтения мне стало физически плохо - текст действительно тяжелый и страшный, а в исполнении автора он звучал совершенно макабрически (по-моему, в сети даже есть видео). Сюжет узнаваем - но дьявол, как обычно, кроется в деталях.
Вечная память замечательному человеку, поэту, писателю и переводчику! Я давным-давно написал о Е.П.Б. небольшую статью, она должна была выйти в РИПОЛе в приложении к одному из переводов Беренштейна. Но - пока этого не случилось, возможно, и не случится... Но сами-то переводы остались, как и стихи и проза... А вот страница Беренштейна в "Филологическом некрополе".
Конференция в рамках проекта ИМЛИ состоялась 3-5 марта.
Программа здесь: https://imli.ru/images/Программа_конференции_Фантастическое_2026_1.pdf
Было интересно - пожалуй, более занимательно, чем в прошлом году. Конечно, программа огромная, и среди докладов проскальзывало нечто вроде "Бахтин устарел лет десять назад" и "Все инклинги разделяли единое представление о фэнтези". Но были и очень интересные сообщения, хотя теория, как мне показалось, изрядно оторвана от практики - иногда теоретические построения глобального характера выстраивались на основе 2-3 текстов. Однако даже сомнительные доклады содержали элемент провокации и научная дискуссия задалась...
Я выступил с докладом "От теории экстаза к теории пространства: автобиографии Артура Мейчена". Вероятно, со временем эта работа появится в печати - в серии Codex Manuscriptus или в каком-то другом издании. Закончил очередную монографию... Но информацию о ней пока не выкладываю - в издательство не сдана.
Получил авторский экземпляр книги Блэквуда, вышедшей в серии "Книга Чудес". Два сборника под одной обложкой. Почти все переводы - мои. Интересный был опыт и сложный. Возможно, кто-то мог бы перевести эти тексты иначе, однако никто пока не решился...
К сожалению, дилогию о Ле Валлоне в серию так и не отдал - денег, как я понял, у издателей нет. В качестве приятной новости - для следующего издания "оПУС-М" получил мои переводы текстов, написанных по итогам путешествия по Дунаю. Читатели смогут узнать, как Блэквуд подступался к сюжету "Ив" и как решал эту тему в разных жанрах - от очерка для детей до эссе. Что-то из этих текстов непременно размещу в блоге.
***
И еще о судьбе моих переводов. Увидел, что какие-то анонимные деятели тиснули роман М.Р. Джеймса "Пять фиалов", не указав переводчика, вероятно, из чистой скромности. За эти "фиалы" я долго бился в свое время и оттого присвоение чужого особенно заметно. Я понимал, что там должны быть "склянки" (и меня коллеги долго пытались убедить в единственной верности этого, в общем, правильного варианта), но придумал стилевое решение и несколько приемов, позволивших сделать перевод "книжным" стилем. Доселе мои переводы тащили пару раз - но тексты давно лежали в сети, и я особенно не жалел, тем более что располагались книголюбы в другом государстве. Нынешнее происшествие со скромными любителями готической классики (они, кстати, и статьи моих коллег поперли, не спросив разрешения) - железное подтверждение того, что Бог троицу любит. Но Он же и шельму метит...

В отличие, к примеру, от книги "Огненные языки" библейские аллюзии в позднем сборнике не играют существенной роли; впрочем, я принципиально старался не давать никаких пояснений (лишь в некоторых случаях, где подтекст не вполне очевиден). Увы, достаточного количества подготовленных читателей для этих книг не найдется - и аудитория их не увеличивается... Суждения "знатоков" у меня давно вызывают грустную улыбку. До сих пор вспоминаю дивную рецензию на рассказ "Ветхие одежды", где шибко грамотный читатель рассуждал об ошибочном переводе заглавия: библейские аллюзии ему, конечно, остались непонятными, хотя куда уж яснее, кажется... Впрочем, к рассказу, который я предлагаю вашему вниманию, я примечание все-таки сделал: цитата не самая известная, более того, для понимания важен не один стих, а целая глава из библейской книги... Приятного чтения!
Нитка, втрое скрученная…[1]Время от времени мы читаем истории о поразительных переживаниях, которые испытывают некоторые люди в моменты необычного осознания, — и улыбаемся высокомерно и недоверчиво. За улыбкой скрывается подозрение, что это своеобразный трюк, игра воображения, во всяком случае, иллюзия. Однако случай Малкольма Маккуитти, по его собственному описанию, не похож ни на трюк, ни на игру воображения, ни на бред.
Шотландец, твердолобый, пятидесятилетний холостяк, не отличавшийся чрезмерной доверчивостью, он принадлежал к числу неразговорчивых людей, лаконичная речь которых свидетельствует, что они говорят правду. Маккуитти имел приличный доход и жил в уютном собственном доме недалеко от Пикадилли. Черты его лица можно было назвать твердыми и красивыми: широкие скулы, редкая очаровательная улыбка, от которой вспыхивали огоньки в голубых глазах, и мягкий, глубокий голос. Женщинам нравился Малкольм Маккуити, только он говорил так мало, что женщинам не удавалось ничего добиться. Он смотрел в разные стороны и улыбался, но не заговаривал без необходимости. Хозяйки приглашали Маккуитти, потому что он нравился женщинам; он соглашался, потому что, как ни странно, такому необщительному и неразговорчивому человеку нравилось встречаться с людьми. Пожалуй, правильнее было бы сказать, что Маккуитти наблюдал за ними. На вечеринке у миссис Макфарлейн он, в частности, некоторое время следил за бледной темноглазой женщиной, прежде чем заговорить с ней.
Он не видел женщину ни за обеденным столом, ни в гостиной, пока не объявили, что подан ужин; только позже, когда еще человек двадцать гостей собрались послушать музыку, он впервые обратил внимание на бледное, меланхоличное лицо; черные глаза пристально смотрели на него с другого конца переполненной комнаты. Маккуитти стоял, прислонившись к стене ниши в глубине помещения; все стулья были заняты, и он наслаждался, разглядывая публику с высоты, — как вдруг ему показалось, что в толпе перед ним мелькнуло чье-то лицо. Маккуитти утверждает, что, в первый раз встретив пристальный взгляд, устремленный на него, он почувствовал смутное беспокойство, только беспокойство, а не настоящее смущение. Взгляд был настолько прямым, что Маккуитти почувствовал в этом взгляде решимость и целеустремленность.
Он отвернулся, пока в душной, переполненной комнате гремело пианино, но через мгновение снова посмотрел на женщину. На сей раз он пригляделся повнимательнее. Белое лицо, возможно, немного печальное, сначала показалось невыразительным, но в глазах было то, что можно назвать притягательным. Именно глаза приковали его внимание. Маккуитти было трудно не смотреть на них, и чем больше он избегал их взгляда, тем чаще ловил себя на том, что оборачивается, чтобы посмотреть снова. Пианино смолкло, и среди грохота аплодисментов немузыкальной толпы (аплодисменты затянулись надолго, потому что гостям стало слишком скучно) он заметил, что черные глаза всматриваются, наблюдают, следят за ним еще пристальнее, чем прежде. Пианино заиграло снова, исполнитель угадал по лицу хозяйки, что публика ждет номера на бис, и Маккуити ждал, а обмен взглядами продолжался. Он никогда не встречал такого пристального взгляда, который настолько трудно истолковать. Не было ли это приглашением? Слабое чувство беспокойства появилось и исчезло. Маккуитти был озадачен и заинтригован. Он решил приблизиться к женщине, хотя и не вполне понимал, зачем это делает.
В суматохе, последовавшей за финальным музыкальным номером, он искал ее, но не мог найти. Женщины нигде не было видно. Маккуитти хотел заговорить с ней, хотя и не знал точно, что хочет сказать. Он не испытывал ни малейшей склонности к флирту; он просто хотел узнать ее, услышать, как она говорит, услышать, что она хочет сказать — как будто знал, что она хочет сказать что-то особенное. Эту деталь он подчеркивает — ей было что сообщить. Взгляд женщины, по-видимому, выражал такое желание. Из-за давки в комнате, на лестнице, на пути к обеденному столу все перемещения совершались медленно и с трудом. Знакомые постоянно задерживали Маккуитти, он нигде не мог увидеть женщину и в конце концов сдался, решив вернуться домой. Он спустился вниз, чтобы взять пальто и шляпу, и тут, в холле, перехватил ее — вернее, мельком увидел, как она выходила.
То, как легко женщина ускользнула от него, озадачило Маккуитти, но в столь многолюдном собрании подобное казалось вполне естественным; другие люди прежде сталкивались с такими же, совершенно непреднамеренными исчезновениями. В дверях холла, когда женщина направлялась к своей машине или такси, она на миг остановилась, и Маккуитти двинулся вперед так быстро, как только позволял поток людей, все еще входивших в зал. Казалось, через мгновение Маккуитти уже оказался рядом с женщиной, но, добравшись наконец до нее, обнаружил, что ему нечего сказать. Ни одно слово не приходило ему на ум. Однако у нее слова нашлись, и она их произнесла, и, пока она говорила, Маккуитти снова осознал, что именно ради того, чтобы услышать голос, он и стремился к ней так настойчиво.
— Je vous attends, — раздался хриплый шепот. — Il y a longtemps que je vous cherche — si longtemps. (Я жду тебя, я искала тебя долгое время — так долго.) — И она ушла.
Малькольм Маккуитти вернулся домой, все еще ощущая необъяснимое беспокойство. Слабого знания французского, которого он достиг, было достаточно, чтобы понять — женщина говорила не как настоящая француженка. Иностранка произнесла эти несколько слов странным шепотом. Если бы дверь не захлопнулась так быстро, он бы последовал за женщиной, проводил до машины или такси, спросил ее имя и адрес, а также выяснил бы значение странных слов, но в то же время Маккуитти чувствовал: что-то в нем противится этому поступку, будто на самом деле он не хотел вникать в смысл, будто в хриплом шепоте скрывался слабый предупреждающий сигнал. Во всяком случае, инстинкт заставил его заколебаться, пусть всего на долю секунды, но было уже слишком поздно. Маккуитти снова поднялся наверх, в переполненные комнаты, наконец, отыскал хозяйку и потребовал от нее ответа. Кто эта черноглазая иностранка с чрезвычайно бледным лицом? Чьи это печальные, но в то же время внимательные, острые глаза? Он ждал объяснений.
Миссис Макфарлейн посмотрела на него — рассеянно, возможно, даже немного растерянно — и заявила, что не знает.
— Может, незваная гостья, — рассмеялась наконец миссис Макфарлейн, — но желанная, — галантно добавила она, — раз уж заинтересовала тебя, Малькольм. — Он пожал плечами, понимая, что больше расспрашивать не о чем. Хозяйка чем-то озабочена, подумал он, и это вполне естественно, ей следовало позаботиться о гостях; Маккуитти отправился домой неудовлетворенный, чувствуя легкое волнение, к которому теперь, как он заметил, необъяснимым образом добавился и намек на тревогу. Личность незнакомки необычайно заинтересовала его.
Оказавшись в уютном одиночестве в своих комнатах, когда прислуги не было дома, он принялся обдумывать все случившееся так тщательно, как только мог — но обнаружил, что его мысли не хотят сосредотачиваться на странной женщине, а упорно устремляются к другим проблемам, совершенно не связанным с ней. Вместо того чтобы думать об интригующей женщине с темными глазами, Маккуитти внезапно подумал о лошадях. О лошадях, а затем — совершенно необъяснимо — об отце, а также о деде.
Но почему лошади, и почему его отец и дед, спрашивал себя Маккуитти, когда на самом деле ему хотелось думать о странной встрече, которая вызвала такие неприятные, почти нежелательные эмоции?
Он продолжал свои попытки. Но женщина упорно не поддавалась напору его мыслей, потому что всякий раз, когда Маккуитти начинал думать о ней, мысли его обращались к лошадям — прежде всего к лошадям. Следует признать, что лошади были его страстью. Он не делал ставок, но был совладельцем конюшни, и удача улыбалась ему. Он первым в семье увлекся верховой ездой; его отец и дед не интересовались скачками. Лошади, так или иначе, были у него в крови. А еще, как ни странно (хотя Маккуитти редко задумывался о подобных вещах), было и некое сходство в судьбах его предков. Падение его деда из окна верхнего этажа, как решили тогда, было, конечно, несчастным случаем — Маккуитти был маленьким мальчиком, когда это случилось, — и отец утонул, конечно же, в результате несчастного случая.
Маккуитти не очень любил отца. Он боялся деда; Маккуитти помнил его очень, очень старым, превратившимся в настоящую развалину. Довольно страшная фигура старика живо представилась ему сейчас. Он удивился внезапной, непрошеной мысли, промелькнувшей в подсознании, — жизнь, в конце концов, на самом деле не стоит интереса; лучше покончить с ней прежде, чем разложение и старость, которые неизбежно придут в конце концов, проявятся во всем своем ужасе. Нежеланная! Была ли она совсем нежеланной, эта смутная мысль? Две идеи смешались в его мозгу — решительный исход и лошади...
Страсть к лошадям и презрение к течению жизни, которая, если разобраться, должна привести к старческой беспомощности, были заложены в его характере. Почему эти мысли возникли именно тогда, когда Маккуитти хотел сосредоточить ум и память на совершенно другой проблеме — этот вопрос смущал и раздражал его. То, что отец и дед вторглись в его мысли, он объяснил, пожалуй, проще: миссис Макфарлейн, так уж случилось, занимала дом, который много лет назад был городской резиденцией его семьи; в этом доме прошло детство Маккуитти, и из окна верхнего этажа его дед ухитрился упасть; из этого дома и его отец отправился в последнее путешествие — к лодке, на которой уплыл по Темзе. Здесь связь удалось легко объяснить, поскольку она была вполне очевидна. Маккуитти смущало постоянное присутствие лошадей, причем лошадей в сочетании с чем-то другим…
В конце концов, он лег спать, и ему снова приснились лошади, но в его снах не было и следа иностранки. Во сне он скакал верхом, всегда мчался изо всех сил, надеясь отыскать отца и деда в бессмысленной гонке…
В следующий раз он увидел женщину неделю спустя, в паддоке на скачках — и снова мельком. Она сразу растворилась в толпе. Через ограду, отделявшую Маккуитти от женщины, он почувствовал взгляд черных глаз, повернулся, посмотрел прямо в лицо незнакомки, заметил многообещающее выражение — на сей раз Маккуитти знал, что это приглашение, — а затем, ворвавшись на конюшню, где собралось довольно много людей, не обнаружил и следа иностранки. Именно в этот раз Маккуитти предпринял решительную, почти отважную попытку проанализировать смесь эмоций, вызванную видом женщины — неоспоримое влечение и странный намек на неприязнь и предостережение.
Первоначальное впечатление, которое произвели на него странные слова: «Я жду тебя, я так долго тебя искала» — никогда не исчезало. Маккуитти, как всегда, было интересно, ему не терпелось узнать, что женщина имела в виду, и в то же время его не покидало беспокойство, чувство, что он боится объяснений, что они каким—то образом окажутся нежеланными, — страстное желание и легкий страх тесно переплелись друг с другом. Однако попытка разобраться в ситуации не привела к удовлетворительному результату. Маккуитти по-прежнему был сбит с толку. Он продолжал то, что он называл «поисками ее» — но без особой сосредоточенности. Он посещал все скаковые состязания, он принимал все приглашения миссис Макфарлейн; он часто посещал ее дом, даже без приглашения; и именно в доме миссис Макфарлейн, который когда-то был домом его детства, усилия Маккуитти были наконец вознаграждены.
До этого момента в истории Малкольма Маккуитти не было ничего особенно необычного, во всяком случае, ничего такого, что требовало бы слишком сложных объяснений. Приняв во внимание нюансы, которые можно связать с определенным темпераментом, нетрудно отыскать немало похожих приключений. Напротив, дальнейшее развитие событий вряд ли удастся сопоставить с другими случаями. Более того, все происходило так быстро, так легко… Когда Маккуитти рассказывал об этом, в своей несколько невнятной манере, он, очевидно, сообщал о действительном происшествии. Он пережил все это на самом деле. Никаких сомнений, даже вопросов у него не возникло. В его рассказе невинно и естественно возникали такие детали, которые заставляли умолкнуть слушателей, готовых высказать критические замечания, вопросы, сомнения. Подобных пауз и возражений рассказчик совершенно искренне не замечал. Очевидно, такие мысли даже не приходили ему в голову.
Вернувшись после месячного пребывания в Шотландии, он снова отправился к миссис Макфарлейн; она устроила своего рода домашнее благотворительное мероприятие, к которому Маккуитти, конечно, не испытывал ни малейшего интереса — и он вдруг обнаружил, что стоит совсем рядом с женщиной, почти прикасаясь к ней. Первым, что он почувствовал, был как будто легкий удар током в руку и плечо; повернувшись и опустив голову, он заглянул прямо в темные глаза женщины. С этого момента события развивались быстро и легко, не было ни пауз, ни каких-либо признаков нерешительности…
К тому времени в доме собралось очень много людей; Маккуитти стоял на лестнице прямо над гостиной и, повинуясь внезапному порыву, решил заглянуть туда, где в дни его детства располагался отцовский кабинет. Маккуитти быстро поднялся на несколько ступенек выше. Дверь была приоткрыта, и он с удовольствием увидел старую комнату, которую так хорошо знал, — это был лишь мимолетный взгляд, потому что шаги, раздавшиеся в коридоре, заставили его снова спуститься вниз и присоединиться к толпе. И как раз в момент, когда он смешался с другими гостями, его ударило током.
Они стояли бок о бок, касаясь друг друга. Он поклонился. Его охватило удивительное чувство близости. В представлениях не было необходимости. Они стояли у стены в дальнем конце комнаты, лицо незнакомки оказалось чуть ниже его плеча. В этот момент ему на ум не пришло ничего, кроме смутных намеков на какую-нибудь французскую фразу, которую следовало бы выучить. Но в этом не было необходимости.
— Пожалуйста, пойдем со мной сейчас, — прошептал голос, который он слышал в воспоминаниях уже сотни раз, на слегка непривычном английском. Это был приказ, которого Маккилтти ни за что на свете не смог бы ослушаться, даже если бы захотел. Как будто с этого момента какая-то сила (не обязательно внутренняя), которой он не мог противостоять, взяла над ним верх. Обычное внимание к тому, что происходило вокруг, обычная логика, обычные рассуждения — все это, казалось, осталось где-то далеко. В дальнейшем его внимание привлекали только определенные вещи, возможно, только определенный порядок вещей. Остальное как будто не касалось его сознания.
Как они вышли из дома, ускользнув от всевидящего взгляда хозяйки, все еще стоявшей на верхней площадке лестницы; как они оказались не в машине, а в экипаже, запряженном лошадьми; как они добрались до дома и вошли, открыв дверь ключом, ее ключом; как они в конце концов сели рядом в темной комнате — по словам Малкольма Маккуитти, никаких отчетливых воспоминаний обо всем этом у него не осталось. По его выражению, он был ошеломлен, хотя и не растерян; некоторые вещи просто не привлекли его внимания. Первая внятная и логичная мысль сводилась к тому, что дом ему знаком; и все же, хотя место и казалось известным, воспоминание оставалось очень смутным. Маккуитти клянется, что видел дом и заходил туда раньше, хотя не может ответить, как и когда именно. Ему так и не удалось окончательно вспомнить это место. А еще Маккуитти упоминает о затаенном чувстве смущения, которое, однако, впервые отчетливо проявилось, когда они сидели вдвоем в полутемной комнате. И все же с этим беспокойным чувством в то же время смешивалось ощущение облегчения, комфорта, почти счастья. Он был рад — хотя и слегка встревожен, — когда оказался с этой конкретной женщиной в этом конкретном месте.
За все время этого полубессознательного путешествия женщина, по-видимому, не произнесла ни слова, но как только они уселись бок о бок на низком диване в полутемной комнате знакомого и в то же время неузнаваемого дома, она сразу же заговорила на ломаном английском — по крайней мере, с сильным акцентом.
— Я так долго хотела найти тебя, — сказала она низким, хрипловатым голосом, который понижался до шепота. — Так долго я следила за тобой — здесь, в этом самом месте.
— Наблюдала за мной? — повторил он; его мысли были странно тяжелыми. — Следила? — Ему не понравилось это слово.
Он уставился на женщину сверху вниз. Темный мех на шее, почти касавшийся его плеча, источал сильный запах, наполовину животный, наполовину искусственный.
— Мне сказали, что я найду тебя здесь. Они послали меня. Я ждала очень долго, я наблюдала, и, наконец, нашла тебя. Это было очень трудно, очень трудно.
Женщина посмотрела ему в лицо, и этот взгляд нельзя было спутать ни с каким другим. Здесь не было места обычному сексуальному влечению, хотя Маккуитти тянуло к ней, как сталь к магниту. В ее фамильярности не было ничего вульгарного и обыденного. Он понимал, что близость была совсем иной. Но он не знал, что сказать. Сначала в голову не приходило ни одной фразы, потому что очевидные вопросы, похоже, даже не возникали. Более того, только некоторые из ее слов вызвали отклик в сознании, как будто остальных Маккуитти в данный момент вообще не замечал.
— Теперь они знают, что я нашла тебя. Они тоже скоро придут, — прошептала женщина, не отрывая от него взгляда. Но, хотя Маккуитти и услышал эти слова, как ни странно, их смысл не вызвал ни малейшего интереса. Казалось, его по-прежнему занимало сообщение, что она так долго «следила», наблюдала и ждала. Ему не нравилась мысль, что за ним наблюдали.
— Я видел тебя — дважды, — услышал он свой голос. — Я не сводил с тебя глаз… это было грубо. Я хотел… увидеть тебя снова. Я чувствовал, что должен это сделать.
Произнося эти слова, он испытал чувство, волнующее и в то же время нежеланное, которое беспокоило его раньше. Вслед за ним пришло нечто неуловимое — Маккуитти никак не мог уловить, но отчаянно хотел уловить это… Оно промелькнуло прежде, чем Маккуитти успел ухватиться за незнакомую мысль — и, как во сне, остался лишь слабый, теряющийся след. Новое ощущение было связано со словами женщины о том, что ее послали найти его, что «другие придут» — сюда. Но воспоминание ускользало. Его усилия не увенчались успехом. Вместо этого в его сознание внезапно проникли лошади. Да, лошади.
— Я видел тебя на конюшне, — отрывисто сказал он.
Женщина улыбнулась, кивнула головой, и все ее лицо засияло.
— Вот так я наконец-то и нашла тебя, — с готовностью согласилась она. — Всегда… так долго… я наблюдала за тобой, но ты никогда меня не видел и не смотрел на меня. А лошади помогают… я нахожу тебя благодаря лошадям. — Она пристально посмотрела в глаза Маккуитти, а затем сказала то, что поразило его: — Я знаю и твоего отца… и деда.
Эти слова пронзили его, как иглы. Что-то заставило его сердце сжаться. Это «знаю» в настоящем времени, конечно, было ошибкой иностранки, но, даже когда Маккилтии повторял это, у него возникало ощущение, что здесь сошлись два разных порядка, два мира, и он их путает. Нет ли в этих глазах чего-то гипнотического? Нелепые идеи подобного рода мелькали и исчезали в его голове. Он ничего не знал о таких вещах. Он чувствовал силу, чувствовал могучее влечение, но в то же время в его крови не возникало порывов страсти, как следовало бы. Замешательство усилилось. Однако Маккуитти отчетливо заметил этот недостаток тепла. Конечно, ощущение было негативным, но за ним последовало нечто позитивное — и потрясение проникло в самые глубины души. Он почувствовал холод.
— Мой отец... дед, — повторил он, понизив голос, сам не зная почему, — они... оба... рано ушли.
Уже произнося эти слова, Маккуитти понял, что они прозвучали почти нелепо. Он внезапно почувствовал себя глупым, неумелым, неопытным, лишенным обычного самоконтроля и сил, каковы бы они ни были. Эта женщина ужасно привлекала его; его привлекали ее ум и воля. Собственный разум, интеллект и воля казались постыдно, ужасно слабыми. Он не спросил ни имени женщины, ни кто она такая, ни откуда она его знает, ни чего она хочет — не задал ей ни одного обычного вопроса, который задал бы человек в таком экстраординарном положении. Он ни разу не настаивал на каких-либо объяснениях, спокойно приняв даже ее странные слова. Маккуитти утверждал, что существование двух порядков вещей беспокоило и сбивало его с толку; также было ясно, что это лишило его перспективы. Кажется, на мгновение он действительно смутно задумался о таких мрачных кошмарах, как шантаж, обман, внезапная смерть, даже об ужасах преступного мира и непостижимых банд, но эти мысли почти сразу исчезли — их нелепость стала ясна еща раньше, чем Маккуитти додумал все до конца. Эта женщина была другого сорта — да, несомненно, совсем другого сорта.
— Я просто хотел поговорить с тобой, побыть с тобой. — Наконец-то он снова обрел дар речи, и теперь в его словах чувствовались признаки обычного мира. — Я был так уверен, что тебе есть что мне сказать…
Упоминания об отце и деде были уже забыты. Маккуитти посмотрел в темные глаза женщины, которые, как он теперь точно знал, были ужасными и опасными.
— Будь я проклят, если знаю почему, — добавил он искренне, не замечая, что это прозвучало не по-джентльменски.
— Видишь ли, лошади… — пробормотала она. — У тебя passioné к лошадям. У меня тоже. И вот, наконец, я нашла тебя… для них.
— Лошади! — повторил он, чувствуя, как в нем просыпается энтузиазм, и последние два слова остались будто незамеченными. Затем они поговорили о лошадях, но не о конкретных животных, а вообще, и это продолжалось, как ему показалось, очень долго... пока он внезапно не осознал две вещи: приглашение, выраженное в ее взгляде, стало более явным, а в комнате, где они сидели и разговаривали, стало еще холоднее. Пока они беседовали, холод усиливался. Маккилтти понял, что это происходило постепенно. Он чувствовал онемение. И еще он понял, что холод вызван не перепадом температуры, как обычно — воздух в ту теплую летнюю ночь был даже душным. Холод таился в его душе.
Призыв в сияющих глазах женщины был таким же холодным, как и огонь, горевший в них и не дававший тепла. Она властно притягивала его, и он с усилием ответил на ее взгляд, внезапно осознав, наконец, что хочет убежать от чего-то, грозящего одолеть его, от чего-то более могущественного. Эта внезапная реакция, длившаяся всего мгновение, пробудила здравый смысл, практический разум, осознание, что он оказался в глупой, даже опасной ситуации и вел себя безрассудно и по-идиотски.
Он последовал за незнакомой женщиной в чужой дом, который был ему неизвестен, несмотря на странное ощущение узнавания, и просидел, беседуя с ней наедине, до глубокой ночи. То, что они встретились на вечеринке, не стало бы оправданием, если бы произошло что-то неприятное; ведь он даже не знал ее имени и вообще ничего не знал о ней, кроме того, что их связывало взаимное влечение. Нелепость всего происходящего потрясла его, но к действию побудило кое-что иное — то, о чем женщина умолчала несколько часов назад, когда они только начали разговор, то, о чем он необъяснимо забывал до сих пор. Теперь воспоминание вернуло его к действительности: ее послали найти его! И кто-то еще — другие — приближались, и скоро придут! Эта мысль привела Маккуитти в ужас.
Он встал, заметив, каких огромных усилий ему это стоило; он протянул руку и коснулся пальцев женщины. «Я ухожу от тебя сейчас, — вот грубые слова, которые сорвались с его губ. — Я должен идти, я должен уйти немедленно. Я должен попрощаться». Но он обнаружил, что пальцы женщины сжимают его железной хваткой. Очевидно, она не прилагала никаких усилий; он просто не мог высвободить свою руку. В ней таилась огромная сила, не требующая сознательного приложения. И только слабая улыбка появилась на губах женщины, когда она посмотрела Маккуитти прямо в глаза и прошептала хрипловатым голосом:
— О нет, не сейчас, уже слишком поздно. И они уже пришли… за тобой.
Он стоял у дивана, слегка склонившись над женщиной, и держал ее за руку, пытаясь проститься и не в силах пошевелиться — он сумел лишь слегка выпрямиться, зная, что сила сопротивления и самоконтроля в нем ужасно ослабла. Он не произнес ни слова. Эта слабость была душевной, а не физической, понял он в миг невыносимого ужаса. Другие его чувства пребывали в смятении замешательстве и сменяли друг друга с такой скоростью, что Маккуитти не мог сдержать их.
Ужас был всеохватен, ибо Макккуитти сознавал, что за его склоненной спиной в комнате теперь появились другие люди — бесшумно, влекомые неведомой силой, с неумолимой решимостью. И с их появлением Маккуитти стало ясно, что женщина, чьи пальцы все еще сжимали его руку, каким-то странным образом утратила для него значение. Она тоже слабела. Высшя точка ее могущества, на чем бы оно ни основывалось, осталась позади, как будто, исполнив свою миссию, женщина получила свободу и могла уйти. Где-то на задворках его спутанных и мечущихся мыслей зародилась уверенность… Когда Маккуитти все еще склонялся над женщиной, глядя на нее сверху вниз, прежде чем повернуться лицом к проникшим в комнату за его спиной, — он увидел, что свет, озарявший лицо и глаза незнакомки, казалось, погас, а ее рука как будто стала меньше, слабее, словно растворилась.
Он легко высвободил пальцы из ее хватки, выпрямился и медленно повернулся к вновь прибывшим. Они приближались; Маккуитти отчетливо видел их, подступающих к нему в комнате, которая погружалась во мрак и, как показалось, этот мрак все сгущался… Фигуры выделялись в полутьме резко и отчетливо, они приближались осторожно, медленно, с какой-то странной напряженной решимостью — одна чуть впереди другой. Маккуитти наблюдал за ними, испытывая одновременно восторг и ужас, влечение и отвращение. Они двигались к нему, эти две мужские фигуры — двое мужчин; они замаскировались, но маскировка была непреднамеренной; просто они носили облачения, отличавшиеся от одежд людей из привычного мира Маккуитти. Внезапно возникло и еще одно ощущение — он с ужасом осознал, что двое посетителей беззвучно ступали по полу комнаты, в которой Маккуитти, опять-таки с пугающей ясностью, узнал гостиную времен своего детства. Он находился в старом доме своей семьи, в доме, который хорошо знал, но который теперь занимал кто-то другой, чье имя ускользало из памяти.
— Иди сюда, мой мальчик, — тихо сказал отец, глядя на него; знакомая фигура находилась всего в трех футах от Маккуитти. — Иди к нам, иди сюда. Я тебе не нравился, и между нами не было никакой связи. Но в конце концов она нашла тебя — благодаря лошадям.
— Ты боялся меня, — слетело с губ пожилого человека, который выглянул из тени за отцовским плечом. — Зачем тебе теперь жить... — Скрюченный, ужасный старик умолк, как будто силы оставили его.
— Незачем, — добавил отец с жесткой, едва заметной улыбкой.
С дивана за спиной Маккуитти донесся хриплый шепот, который затихал, как будто исчезая в невообразимой дали:
— В окно. Это мгновенно… И боли нет.
Маккилтти слегка повернул голову и увидел, что женщина поднялась и теперь стоит прямо у него за спиной. Казалось, эти трое окружили его, придвигаясь все ближе. Маккилтти всегда недолюбливал отца, а теперь ненавидел его; маленьким мальчиком он скорее боялся деда, чья старая, согбенная фигура с трясущейся головой, тонкой шеей и потухшими глазами наводила на него ужас. Они подошли еще ближе, они почти касались его; он ощутил холод, превосходящий все мыслимые пределы. Да, они приближались к нему, приближались с каждой секундой; но, даже придвигаясь бесшумными скользящими движениями они таяли, становились тусклее. И в самом деле, теперь он не видел женщину — не видел ничего, кроме глаз, кроме двух пятнышек света.
Но одно было видно отчетливо — распахнутое окно рядом с диваном. Фигуры слегка расступились, пропуская его, хотя и не произнесли больше ни слова. Спрыгнуть с карниза было легко. Он посмотрел вниз. Далеко внизу отчетливо виднелась ограда.
— Я иду, — сказал он, — я присоединюсь к тебе... — и начал подтягивать к окну свое тяжелое тело. Это было нетрудно, только отчего-то его ноги, а точнее ступни, застряли. Он предпринял отчаянную, но безуспешную попытку высвободить их. Потом все погрузилось во тьму.
***
Мистер Макфарлейн прятался наверху от домашней суеты и заметил, как Малкольм Маккуитти проходил, как показалось, украдкой, мимо открытой двери; мистер Макфарлейн гадал, что гость — хорошо ему знакомый — делает в верхней части дома; и мистер Макфарлейн, оставив свою книгу, последовал за гостем и проследил за ним, увидел, как он приблизился к открытому окну в коридоре…
— Эй, Малкольм! Решил вспомнить старые добрые детские годы, да? — Ответа мистер Макфарлейн не получил. Странное, напряженное выражение на лице приятеля, как он выразился, «немного тревожило». Мистер Макфарлейн увидел, как гость начал карабкаться наружу. Хозяин дома бросился к нему. И подхватил в самый последний момент — за ноги.
Маккуитти находился в бессознательном состоянии несколько дней; его жизнь была в опасности, и в какой-то момент врач даже объявил, что пациент мертв. Однако в конце концов Маккуитти пришел в себя, хотя память возвращалась неохотно и поначалу с большим количеством пробелов. Только спустя значительное время он смог восстановить все произошедшее — лишь несколько секунд по обычному времени.
Миссис Макфарлейн была сама доброта, и именно ей Маккуитти сообщил подробности, когда они начали возникать в его сознании. Она выражала пострадавшему сочувствие, но не сказала об одном, о том, что им с мужем было известно, — об одной мелочи: в доме была одна обитательница, не принадлежавшая к семейству миссис Макфарлейн; по крайней мере, время от времени там появлялась фигура не из этого мира. Точнее говоря, эта «обитательница» в точности походила на русскую женщину, которая прожила в доме год, прежде чем Макфарлейны купили его. Женщина была странной, она пристрастилась к азартным играм и, по-видимому, сошла с ума, потому что в один прекрасный день покончила с собой, выпрыгнув из окна третьего этажа. Единственной страстью в ее жизни были лошади.
[1] И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него: и нитка, втрое скрученная, нескоро порвется (Еккл. 4: 12).

В 1947 году великий поэт Николай Глазков написал это стихотворение:
Где они, на каких планетах,
Разливанные реки вина?
В нашем царстве поэтов нет их,
Значит, тактика неверна.
Я достаточно сделал для после,
Для потом, для веков, славы для;
Но хочу ощутительной пользы
От меня не признавшего дня.
И считаю, что лучше гораздо,
Принимая сует суету,
Под диктовку писать государства,
Чем, как я, диктовать в пустоту.
Мне писать надоело в ящик
И твердить, что я гений и скиф,
Для читателей настоящих,
Для редакторов никаких.
Безошибочно ошибаться
И стихов своих не издавать.
Надоело не есть, а питаться,
И не жить, а существовать.
И с этим "манифестом о сдаче и гибели" ходил он по домам коллег-писателей. Ахматова , помнится, указала на дверь: "Как вы смеете являться с этим ко мне!" Другие - недоумевали...
Разумеется, Глазков издевался - но, полагаю, задумывался о своей дальнейшей судьбе. И, сочинив множество чудовищных текстов, стал официальным советским поэтом - хотя в литературе остался совсем другим...
Думаю, 25 лет назад, когда я занялся переводческой и составительской работой, меня интересовал тоже "выход из ящика". Не могу сказать, что все сводилось к заботам о хлебе насущном - просто книжек, которые я хотел увидеть, издавали мало, а мне казалось, что нужно знакомить с ними читателей. Увы, с поиском подходящих площадок возникли проблемы - и в сети, и в издательском поле. Какие-то эфемерные сайты и форумы давно исчезли, Самиздат быстро превратился в братскую могилу текстов. Издатели... Общение с ними было долгое время безрезультатным, хотя сложно назвать издательство, в которое я не обращался в 2000-х. До сих пор помню шедевральный отклик из "Азбуки", куда знакомые отнесли мои переводы (тогда существовавшие только в виде файлов), получив нечто вроде положительных внутренних рецензий. Но на уровне редакции - получил я следующий незабываемый отзыв: "Переводы, наверное, неплохие, но с какой стати мы будем каких-то посторонних людей издавать, у нас свои есть..." Больше я в "Азбуку" не обращался никогда)
Потом появился фэн-издат, какие-то переводы я печатал, какие-то - разыскивал, старался организовывать новые проекты. Многие из них перекочевали в официальные издательства, очень часто то, что находил и пропагандировал я, потом выпускали большими тиражами - и я (если речь шла не об "Азбуке") искренне радовался, поскольку одна из задач моего культпросветительского похода тем самым исполнялась... А что "спасибо" говорили редко - тем приятнее были редкие благодарности; да и не в "спасибо" дело.
В итоге за 25 лет подготовлено около 400 книжек для разных проектов - и это помимо всех прочих научных и литературных занятий, которые к данному блогу прямого отношения не имеют. Цифра изрядная - сам удивляюсь... Вдобавок я точных итогов не подводил, библиографии не вел - после 300 сбился и дальше могу только предполагать...
К сожалению, и дальнейший опыт сотрудничества с издательствами оказался не слишком удачным. Нет, есть очень приличные фирмы, с которым возможен нормальный диалог (РИПОЛ-классик в первую очередь). Но и здесь игра возможна только в одни ворота. А с другим издательством вышла история совсем уж скотская - думаю, после нее я понял, что с литературным мирком (это коснулось издателей, и критиков, и коллег-переводчиков) у нас как-то неправильно дела обстоят.
Но и с "экспертным сообществом" - немногим лучше. Много лет я обсуждал свои проекты на сайте "Лаборатория фантастики", пока не превратилась эта площадка из информационной в сервильную. Заглянул туда на днях - оценил, как обсуждают лаборанты цензурный запрет "Левой руки Тьмы". Впечатлен... Конечно, о местоимениях в данном случае поговорить совершенно необходимо - а обо всем остальном как-то боязно. Почему-то и пользователей, мнение которых меня интересует, на Фантлабе стало совсем мало - а с прочими обсуждать что-либо неинтересно. Примерно так же неинтересно читать в этом блоге односложные оценочные комментарии (подчас некорректные до степени хамства) - поэтому я обсуждения тоже заблокировал.
Простой пример - несколько раз разные пользователи поднимали на многих площадках вопрос об издании "Властелина моря" М.Ф. Шила - "приключенческого и фантастического" романа. Даже обсуждение полной версии этого романа может потянуть по нынешним законам лет на 12, ибо нарушены там почти все новейшие запреты, только одного признанного экстремистским движения нет, а со всем остальным - переизбыток... И достаточно в справочники заглянуть, чтобы в этом убедиться - так нет, тупое повторение "предложений" снова и снова...
Не думаю, что мои четвертьвековые труды - переводы, составительские работы, научно-популярные статьи и сетевые обзоры - заслуживают какой-то особенно высокой оценки (явно не все сделано на одном уровне, где-то моей компетенции не хватало - впрочем, не ошибается тот, кто не делает), но обсуждения адекватного, несомненно, хотелось бы - а вот этого за четверть века я не дождался. Про вирд хотя бы коллеги-филологи писали в связи с научными и переводческими моими опытами и выступлениями; а фэнов (читателей и критиков), которые в обсуждениях участвовали, можно пересчитать по пальцам. Но это вирд - на недавние переводы антологий "Новой волны" и вовсе пока никакой реакции не последовало(
Впрочем, тот, кто дочитал до этого места, тщетно будет ожидать, что я вслед за Гладковым объявлю о сдаче... Ироничный гений вполне мог себе это позволить, а я - серьезен.
Так что все проекты продолжаются - просто сейчас мне предпочтительно работать "в стол", не обнародуя результатов. Я закончил переводы "Потрясений" и "Языков пламени" Блэквуда, над которыми работал пять лет; осталось только доделать повесть "Малахайд и Форден", но в новогодние каникулы я вычиткой этого текста заниматься не буду - это самое жуткое сочинение писателя. Даже не так - скорее повесть следует назвать радостным прославлением запредельной и невыносимой жути. А повесть великолепная, как и в целом сборники, которые вряд ли рискнет выпустить кто-то из официальных издателей. И с переводом этих текстов у ИИ пока возникнут проблемы)
В общем, сдаваться рано. А что новые материалы о weird fiction появляются гораздо реже, чем следовало - в этом есть не только моя, но и ваша вина, дорогие любители жанра.
С этим напоминанием умолкаю - и до встречи в новом году!
Надеюсь, мы сможем - по завету поэта - "жить, а не существовать"...
А новогодний подарок - в соседнем посте; это хорошая книжка - вполне рождественская и добрая...
Сегодняшний новогодний подарок читателям - не рассказ, а роман. Да, роман очень короткий, но поскольку в первом книжном издании более 100 страниц, этот замечательный рождественский текст считается романом. Книга Сибери Квинна вышла в 1938 году, но первое "официальное" издание выпущено 10 лет спустя всем известной фирмой "Аркхем-хауз". "Дороги" редко переиздают - это не очень форматный, зато очень "праздничный" текст, для Квинна необычный. Когда я готовил трехтомное собрание сочинений Квинна для серии "Книга чудес", перевод "Дорог" был заказан в первую очередь. А дальше... Издательство АСТ приобрело права на серию о Де Грандене; переводы Сергея Денисенко вышли там. С переводами этими получилось тоже не совсем хорошо: Сергей переводил тексты из первого, трехтомного издания рассказов о Де Грандене, эти тексты были отредактированы - и на мой взгляд, просто великолепны. Но в АСТ купили права на первый том более объемного пятитомника, и Сергею пришлось за месяц переводить "недостающие" рассказы - и эти на скорую руку сделанные переводы никто уже не редактировал. В общем, все равно затея была провальная - пять томов довольно одноообразных и старомодных историй читатели бы "не потянули" даже в 2010-х. И после первого тома АСТ эту тему закрыл - не могу осуждать издателей.
Впрочем, я от издания Квинна не отказался - и задумал том с тремя романами писателя: "Дороги", "Невеста Дьявола" и "Чужая плоть". Но сначала я долго не мог найти иллюстрации к третьему роману - а когда нашел, обстоятельства переменились. "Невеста Дьявола" теперь потянет на одну статью УК, "Чужая плоть" - на другую. И остался только один "безобидный", добрый и светлый роман, перевод которого выполнил много лет назад Сергей Денисенко.
Приятного чтения!
С новым годом и, конечно, с Рождеством!
Сибери Квинн
ДОРОГИ
Мэри Хэлен и «мистеру сыну»,
вспоминая совместное радостное Рождество
Люди вокруг пустых котлов облизали жир и остатки проса с пальцев, разгладили бороды, потом разостлали овечьи попоны на камнях и улеглись спать. Все, кроме троих, приютившихся вокруг очага с древесным углем, рядом с лошадьми – они вели изменнические разговоры.
– Эх, настали злые дни для детей Иакова, они здесь как племена в Египте, только нет у них ни Моисея, ни Исайи! Налог по динарию со всех домов, и каждый вынужден уезжать на родину... Теперь они убивают наших детей в пеленках... Римская кукла, этот неверующий грек, сидит на троне!
– Но иудеи отомстят за наши обиды; люди говорят, что явился тот Мессия, которого мы ждали так долго. Он поднимет своих отважных людей в Галилее и сметет римского тирана в море...
– Ш-ш-ш, останови свой лепет, Иоахим! Вон, посмотри – тот похож на шпиона!
Мужчины одновременно повернулись к фигуре, склоненной во сне перед умирающим костром из колючек. Это был человек могучего телосложения, один из гладиаторов Ирода из его школы атлетов, что постоянно пополняется из германских провинций или славянских племен за Дунаем. Шерстяной ярко-красный плащ свободно драпировал его широкие плечи; свет от угасающих побелевших огней высвечивал льняные волосы и светлую кожу.
– Что делает эта безбожная собака так далеко от псарни Ирода?
– Господь с Сиона это знает! Но если он вернется в Святой город и расскажет о том, что слышал здесь, три креста увенчают Голгофу перед следующим заходом солнца, – тихо сказал Иоахим, встал на колени, отвязал нож от запястья и пробрался через камни.
Во всей стране вокруг Иерусалима не было рук, искуснее владеющих ножом, чем Иоахим, срезатель кошельков. Мягко, как кошка, преследующая мышь, он подкрался по камням, замер и пригнулся... Один быстрый удар под лопатку – и он завладеет кошельком, набитым золотом или пусть даже медью. Они хорошо получают, эти боевые мастиффы из питомников Ирода. Свет от костра отражался на большом ноже и золотом браслете на руке северянина.
– Хо! Ты, младший брат крысы, хотел укусить спящего человека? – прогудел, как колокол, голос гиганта. – Того, кто никогда не причинял тебе никакого вреда? Стыд и срам!
Белые пальцы сомкнулись на позолоченной солнцем коже, могучие мышцы напряглись – и визг боли исторгся из Иоахима, нож выпал из его нервных пальцев, раздался треск – будто сломанной ветки ивы, – когда его запястья попали в лапы северянина.
– Помилуй, всемогущий, – умолял Иоахим. – Я думал...
– Айе, кто есть ты, ты, презренный трус! – раздался ответ. – Ты думал, я сплю, и как вор, решил украсть мой кошелек и жизнь сразу. Теперь изыди с глаз моих со своими подлыми друзьями, пока я не раздавил твою хилую шею этими пальцами.
Он развел руки, огромные мускулистые белые руки, обученные искусству борьбы и владению мечом, и сильные белые пальцы сжались, будто уже почувствовали уступчивую плоть и кости между ними. С испуганным визгом, словно они были действительно крысами, как и назвал их северянин, двое заговорщиков во главе с Иоахимом, срезателем кошельков, с его разбитым правым запястьем, бросились прочь через задний двор, пока северянин не успел пересмотреть свое решение и не раскаялся в своей милости.
Светловолосый незнакомец посмотрел им вслед, затем скинул плащ с плеч. Под накидкой от шеи до колен он носил тунику из тонкой шерсти, окрашенную ярко-красным цветом, с золотой вышивкой по краям. Латы из дубленой бычьей шкуры с железными шипами были застегнуты вокруг тела; ноги обуты в сандалии из мягкой кожи с сыромятными ремнями; на поясе с одной стороны висел двуклинковый топор, с другой – мягкий кожаный мешочек, который всякий раз при движении издавал металлический звук. За плечами висел длинный двуручный меч с широким обоюдоострым закаленным лезвием.
Он был мускулистым и широкоплечим, волосы его были заплетены в две длинные косы, спадавшие по обеим сторонам лица из-под железного шлема. Как и волосы, золотая борода цвета созревшей пшеницы низко свешивалась на его доспехи. Тем не менее, он не был стар: льняная борода была еще слишком юна, чтобы изведать ножницы, слегка загорелая кожа казалась гладкой и свежей, изумрудные глаза были ясными и молодыми. Он взглянул на крапинки звезд на небе, затем накинул плащ.
– Дракон низко марширует по небу, – пробормотал он, – мне надо поторопиться в дороге, дабы достичь родины до завывания зимних бурь.
На дороге толпились путешественники, в основном крестьяне, направляющиеся на рынок, начав свой день на восходе солнца, чтобы уже через час сразу приступить к торговле. Торгаши всяких родов и сортов пробирались по этому пути, дергая повода: сначала умоляя, а потом ругая и принуждая вьючных животных развить хоть какую-нибудь скорость. Прошел патруль солдат, и их декурион[2] поднял руку в знак приветствия.
– Salve, Клавдий! Неужели ты действительно собрался вернуться в эту свою холодную землю? Клянусь Плутоном, мне жаль, что ты покидаешь нас! Как много серебряных монет я выиграл, делая ставку на твои кулаки и на твои бои с мечами!
Северянин весело улыбнулся. Хотя он был у римлян с тех пор, что еще и борода не выросла, его всегда смешил их перевод простого северного имени Клауса на «Клавдия».
– Да, Марк, я и вправду ухожу на этот раз. Больше пяти лет я служил прихотям Ирода, и за это время научился искусству боя так, что мало кто не знает об этом. С мечом, топором, булавой, или голыми руками и с цестусом[3] – я досыта наелся борьбой. Теперь я возвращаюсь на землю предков, к викингам, и если придется, потом буду драться для собственной выгоды, а не для увеселения других.
– Да пребудут с тобою боги, варвар, – сказал римлянин. – Видно еще долгое время мы не увидим твоих боев на песках арены.
Перед раскинувшимся у большой дороги селением путник остановился, чтобы зачерпнуть теплой воды в колодце. Сюда обычно приходили женщины наполнить свои сосуды. Солнце садится в шесть часов, и этот крошечный квадратик сейчас должен был быть окружен женщинами, стрекочущими как сороки, с их невообразимо шумными детьми. Но место выглядело как город мертвецов. Тишина окружала освещенную солнцем пыльную дорогу, придорожные дома были наполнены могильной тишиной. Клаус осмотрелся в изумлении и вдруг услышал тихие стенания, траурный плач на Востоке: «Ай-ай-ай!.. Ай-ай-ай!..»
Он откинул в сторону завесу на дверях и вгляделся в темноту дома. На земляном полу сидела женщина, скрестив ноги; ее волосы были распущены, платье на груди разодрано, голова посыпана пеплом. Тихий (но не спящий) на ее коленях лежал ребенок – мальчик, и на его белом тельце цвело красное пятно. Клаус понял – а уж гладиатор разбирался в этом! – тот был зарублен мечом. Этот меч глубоко пронзил плоть ребенка – на белой грудине виднелись зияющие кровавые губы раны.
– Кто сделал это? – Взгляд северянина был холоден, как лед фьорда, губы приоткрылись в гневе – как тогда, когда он столкнулся с каппадокианским сеточником в цирке. – Кто сделал это, женщина?
Молодая еврейка прервала причитания. Ее глаза были красны и опухли от плача, слезы бежали ручейками, размазывая пепел по лицу, но даже в пароксизме горя были заметны следы ее обычной красоты.
– Солдаты, – отвечала она, всхлипывая. – Они ходили из дома в дом, как Ангел Господень шествовал по земле Египетской, но у нас не было крови, чтобы смазать наши засовы. Они ходили, поражали и умерщвляли всех младенцев мужеского пола в нашей деревне. О, сын мой, сыночек мой, почему они сделали это с тобой, с тобой, не принесшим никакого вреда? О, горе мне, мой Бог оставил меня безутешной! Мой первенец, единственный сын мой убит...
– Ты лжешь, женщина! – слова Клауса резали остро как сталь. – Солдаты не свершают такие вещи. Они воюют с мужчинами, они не воюют с младенцами.
Мать покачнулась назад и начала бить себя в грудь маленькими сжатыми кулаками.
– Солдаты сделали это, – повторила она упрямо. – Они ходили из дома в дом и убивали наших сыновей…
– Римляне? – недоверчиво спросил Клаус. Жестокость римлян была известна, но они никогда не делали подобного: римляне не убивали детей.
– Нет, солдаты царя. Римские только доспехи, что они носят. Они явились в селение и…
– Солдаты царя? Ирода?
– Да, варвар. Царя Ирода, да будет проклято имя его навеки! Несколько дней назад пришли путешественники с Востока и заявили, что родился царь иудейский среди евреев. Ирод, боясь, что может лишиться трона, направил своих солдат по берегам в Вифлееме, чтобы убить сыновей, не достигших двух лет, в каждом доме.
– Твой муж…
– Увы, я вдова.
– И это твоя лавочка с маслом и едой?
– Нет, господин мой, – моя здесь только смерть. Ай-ай-ай…
Клаус взял несколько медяков из сумки и бросил на колени женщины рядом с трупиком.
– Возьми это, – повелел он, – и похорони младенца по вашему обычаю.
– Да помилует тебя Господь, варвар. Тебя и весь дом твой за жалость ко вдове в ее печали. Господь Авраама, Исаака и Иакова…
– Оставь это. Как твое имя?
– Рахиль, благодетель. И пусть Господь Израиля дарует милость к…
Клаус отвернулся и оставил плачущую женщину с ее мертвецом.
Возрастающая луна проплывала высоко над рощей, где лежал Клаус, завернувшийся в плащ. Иногда из плотных зарослей доносился щебет птиц или писк насекомых, нарушавших молчание ночи. Грабители бродили по дорогам в темное время суток, но, хотя солдаты правителя патрулировали дороги, мудрец оставался в укрытии, пока солнце не поднялось. Хотя самые сильные разбойники не рискнули бы приблизиться к нему, опасаясь меча гиганта, хотя ближайший постоялый двор был неподалеку, – северянину предстоял долгий путь к дому и, несмотря на то, что кошель его был наполнен золотом, полученным на службе в казармах тетрарха, ему надлежало экономить. Кроме того, земля так сладко пахла, как не пахла в караван-сараях, а память об убитом сыне вдовы сверлила его мозг. И было бы лучше для всех, чтобы он не встречался ни с кем из своих собратьев в ближайшее время.
Стук ослиных копыт послышался со стороны дороги. Животное шло медленно и устало, но было вынуждено против своей воли продолжать поездку в ночи.
«Клянусь Тором[4]! – подумал Клаус, – странный народ эти евреи. Всегда спорят, со всеми спорят, вечно жаждут золота, но в них такая сила духа, которой никто не имеет. Если их долгожданный Мессия, наконец, придет, я думаю, всей мощи Рима будет недостаточно, чтобы остановить их в своих…»
Крики начались резко, возрастая крещендо до отчаянья: «Помогите! Помогите! Грабители!..»
Клаус саркастически улыбнулся: «Он так стремился поспеть пораньше на завтрашние торги, что пустился в опасную дорогу после наступления темноты, и тут его останавливают разбойники...»
Женские крики присоединились к мужским... Клаус поднялся со своей торфяной постели и выхватил меч из-за плеча.
Копьеносцы кольцом окружили мужчину и женщину. По их гребенчатым шлемам и бронзовым кирасам он признал римских солдат... По их горбоносым лицам он признал сирийцев, отщепенцев-евреев, возможно, арабов или армян, которых тетрарх держал для приличия и исполнения таких работ, к которым не мог привлечь римский гарнизон.
– Хо, что это здесь происходит? – выкрикнул Клаус, появляясь из рощи. – Что означает это нападение на мирных путешественников?
Декурион с командой свирепо обернулись на него.
– Отойди, варвар! Мы солдаты царя, и...
– Клянусь отцом ворона Одина[5], мне все равно, будь вы хоть солдаты кесаря – вы не смеете нападать на этого доброго человека и его жену, или мой меч пропоет свою песню! – взревел Клаус.
– Схватите его кто-нибудь, – приказал главный. – Мы отдадим его тетрарху для развлечения. Остальные – стоять рядом и выполнять задание... Отдай мне своего ребенка, женщина!
Он обнажил свой меч и подошел к сидящей на земле женщине со спящим ребенком на руках.
И тут в Клауса вошло дикое воинское безумие его племени. Солдат подскочил к нему и сунул копье прямо в лицо, но длинный клинок меча Клауса предотвратил нападение и оставил того безоружным. Затем, прежде чем противник мог вытащить свой короткий меч, Клаус сделал выпад, и его лезвие пронзило щит солдата, руку под ним, и прошло почти через все тело. Человек упал с прерывающимся криком; четверо солдат прыгнули на Клауса со щитами и копьями...
«Айэ, это меч свистит, айэ, это красная кровь течет, айэ, это Девы Шторма поют героев и Валгаллу поют!» – скандировал Клаус, и, продолжая петь, ударял и ударял снова, и лезвие меча его жадно пило кровь. Четверо солдат из караула тетрарха убил он, прежде чем они атаковали его, и когда двое бросились сзади, он развернулся и, оставив меч, взял противников своих в руки, словно какой-то чудовищный медведь, и столкнул лбами. Шлемы их свалились, черепа треснули, и упали они замертво с кровью в ушах и ноздрях. Теперь только четверо их остались, и схватил он двуклинковый топор, что крепился на поясе его, и с могучим криком выскочил на своих врагов, будто они за одного были, а он – за десятерых. Топор его железный легко проходил чрез бронзу и шкуры воловьи, словно те были сделаны из пергамента. И еще двое гвардейцев тетрарха упали замертво. Двое других, поджав хвосты, бежали в ужасе от этого мстителя яростного с развевающейся бородой и длинными светлыми волосами, что струились несвязанные на ночном ветру. Тогда Клаус встал лицом пред декурионом.
– Теперь, говорящий большие слова и творящий мелкие дела, ты, убийца детей, скажи, будешь играть в игру мужчин, или я повергну тебя обезглавленным как преступника? – вопросил он.
– Я исполнял мой долг, варвар, – ответил угрюмо декурион. – Великий царь велел нам пройти чрез всю землю, взять младенцев мужеского пола до двух лет из каждого дома и убить их. Я не знаю почему. Обязанность солдата – подчиняться приказам.
– Айэ, и долг солдата состоит в том, чтобы умереть, клянусь двенадцатью сподвижниками Одина! – оборвал его Клаус. – Получи это за ребенка Рахили, сына вдовы, ты, пожиратель беспомощных младенцев!
И он направил свой меч на него, и никогда в годы боевых действий в цирке не было у Клауса такого удара. Ни щит, ни броня не могли остановить двуручного топора – и, словно тело стало пергаментом, лезвие топора опустилось на шею главаря и перерезало мышцы и кости, и глубоко рассекло грудь его и перерезало сердце его надвое. Как падает дуб под огнем с неба, так упал солдат царя Ирода в пыль к ногам Клауса и упокоился там бездыханным.
Тогда Клаус развязал поручи, что связывали топор с запястьем, и бросил оружие в воздух так, что тот развернулся к блестящему кругу серебряной луны. Он снова поймал его в руку, и снова бросал его к верхушкам шелестящих деревьев, и пел песню о победе, как отцы его пели со времен, когда северяне впервые отправились викингами, и славил богов Валгаллы: Одина, отца богов, и Тора Громовержца, и прекрасных Валькирий, что забирают доблестных убитых воинов с поля боя – всех он славил. А на тела своих павших врагов он пинал серую дорожную пыль, и плевал на них, и честил их извергами и трусами, и непригодными для войны мужами.
Чтобы обуздать свое безумие, он положил на землю топор и повернулся посмотреть на маленькую семью, которую он спас. Мужчина стоял у головы осла, держа в одной руке уздечку, а в другой палку, которая, наверное, служила и посохом, и рожном. Ему было около пятидесяти, о чем говорила проседь в черной бороде; с головы до пят он был одет в шерстяное платье унылого цвета – видимо, лучшее, что у него было – в нем, видно, он и ходил по субботам в синагогу. Льняной тюрбан был повязан на голове, и на ушах свисали «завитки Давида». Весь его вид говорил, что он сельский житель, наследник уважаемой бедности с давних времен.
Не обращая внимания на бойню, только что происшедшую рядом с ним, равнодушный к звукам войны, осел сонно стоял на травке у обочины дороги. Рядом с ним на седле, сложенном на землю, сидела молодая женщина лет пятнадцати, как предположил Клаус, хватив взглядом ее изящную фигуру. Лицо ее было идеально овальным, с кожей, бледнее цвета слоновой кости, с изысканным в своей чистоте профилем, с безупречным носом, припухлыми губами цвета голубиных лапок, синими глазами – как океан на родине Клауса. Со всем этим гармонировали пряди золотистых волос под длинной накидкой, спускающейся до самой земли.
Платье было синим, как и ее накидка, окантовано белыми полосками, и подчеркивало ее совершенные черты. На ее груди по еврейской традиции висел завернутый в пеленки младенец. С одного взгляда было заметно, что красота и чистота матери перешли в лицо ребенка.
– Мы в долгу перед вами, господин, – вежливо поблагодарил мужчина Клауса. – Эти люди пытались лишить жизни нашего сына. Только вчера ночью Ангел Господень во сне предупредил меня взять младенца и мать его и бежать из Назарета в Египет, чтобы солдаты царя Ирода не схватили, застав нас врасплох. Я слышал, они убили много младенцев, чьи родители не получили предупреждения от Господа.
– Ты правильно услышал, старик, – мрачно ответил Клаус, вспоминая сына вдовы. – Позади в селении раздаются звуки плача. Рахиль оплакивает смерть, и ей не будет утешения. При том, – он презрительно посмотрел на валяющиеся на дороге тела, – мне кажется, я немного отдал долгов вашим соплеменникам, причитавшихся этим убитым собакам.
– Увы, – обернулся путешественник, – ты подвергаешь из-за нас свою жизнь опасности, господин. Теперь твоя голова будет оценена, и Ирод не успокоится, пока не насладится местью.
– Ты полагаешь? – невесело рассмеялся Клаус. – Думаю, этот меч будет петь свою песню много раз до путешествия в страну штормов, пока они меня повесят на дереве смерти.
Синие глаза женщины остановились на нем, пока он говорил, и он запнулся, смущенный. Никогда за двадцать лет и два года своей дикой жизни Клаус-северянин, Клаус-гладиатор, Клаус-победитель не ощущал на себе такого взгляда, как ее. Он чувствовал себя недостойным стоять в присутствии чего-то из иной сферы, верного и определенного знания – чем эта женщина отличалась от всех других женщин в мире.
– Ваш ребенок, госпожа, – сказал он неловко, – можно я посмотрю в его лицо, прежде чем отправлюсь в путь? Он единственный, кого я спас от рук убийц. Жаль, что меня не было в селении, чтобы спасти ребенка вдовы Рахили.
Женщина подняла младенца на руки, и голубые глаза маленького мальчика остановились на Клаусе. Северянин сделал было шаг вперед, чтобы погладить гладкую розовую щеку ребенка, но, словно перед ним была каменная стена, остался стоять, где стоял. С ним заговорил голос, или, скорее, даже не голос смертного: звук коснулся его ушей ниоткуда.
– Клаус, Клаус, – мягко перекатывался голос, – поскольку ты сделал это для Меня, рискуя своею жизнью и свободой для маленького ребенка, говорю тебе: никогда ты не изведаешь вкуса смерти, пока не завершится твоя работа для Меня.
И Клаус знал теперь, что слова эти исходили от младенца, хотя губы того не шевелились. Сначала он был поражен, даже напуган, ведь он знал, что мир населен странными духами, враждебными человеку. Но, вглядевшись в такие спокойные глаза мальчика, он почувствовал, что мужество его возвращается, и отвечал, обращаясь к волшебной и более чем обычной силе.
– Господь Ярл,[6] – сказал он, – я не буду жить всегда. Наступит время, когда рука ослабеет и зрение потускнеет, и даже человек с сильным и храбрым сердцем уже не будет в состоянии принимать участие в играх человеческих. Скажи лучше, Господи, что я умру с мечом и топором в руке и диким воинственным криком в горле, в полном расцвете сил моих, когда красный пожар битвы будет бушевать в полную силу. Пусть тогда прекрасные дочери Одина посчитают меня достойным забрать с поля битвы и перенести наверх в Валгаллу[7], где герои играют мечами вечно.
– Не так, мой Клаус. Ты, готовый душу свою положить за Младенца, не потеряешь награды своей. Когда имя Одина забудут и во всем мире не останется ни одного, кто бы ему поклонялся, то и тогда имя твое будет известно всем, и смеющиеся счастливые дети будут восхвалять доброту твою и милости твои. Ты будешь жить бессмертным в каждом детском сердце так долго, как люди будут праздновать день моего рождения.
– Я буду жить после Рагнарока?[8]
– Рагнарок уже пришел, Клаус. Старые боги умирают, жертвенные костры превращаются белёсый пепел жертвенников, голоса их приверженцев затихают – но ты будешь жить долго, пока ликующие дети будут восхвалять имя твое в сезон зимнего солнцестояния.
– Я стану могучим героем?
– Героем, который останется в памяти каждого человека, который когда-либо был ребенком.
– Господь маленький Ярл, думаю, ты ошибаешься. Скорее всего, я умру с песней меча в ушах и с шумом битвы, но если ты говоришь правду – я пойду за своей звездой, как должно человеку.
Тогда Клаус вытащил из ножен свой меч и взмахнул им над головой три раза, и отошел с дороги, как это делали герои севера, отдавая вассальскую дань уважения феодалам.
Отец испуганно вскрикнул, услышав свист меча в воздухе, но мать смотрела спокойно. И она, кажется, не удивлялась, когда северянин разговаривал на варварском языке с ее ребенком, будто давая ответ непроизнесенным его словам.
И Клаус пожелал им безопасного пути в Египет, и повернулся лицом к Полярной звезде для обратной дороги.
II. Путь на Голгофу
Луций Понтий Пилат, прокуратор Иудеи, перегнулся через парапет и посмотрел вниз, на ночные очертания города. Огни цвели здесь и там, между плоских крыш домов; то и дело раздавался стук копыт по брусчатке; почти беспрерывно слышался рев разъяренной толпы. Иерусалим был переполнен до предела, в течение нескольких дней люди прибывали через ворота Яффы – был канун великого праздника. Эти евреи всегда отмечают праздник очень бурно, и силы его легионеров были поставлены на сдерживание их пыла.
– Подвижные и упрямые они люди, мой Клавдий, – правитель обратился к высокому светловолосому бородачу, стоявшему в трех шагах позади него слева. – Всё осуждают, вечно спорят и ссорятся, и всё в суматохе какой-то. А вчера, когда войска прошли от цитадели с Орлами Легиона над своими головами, жители города побили их камнями, крича, что они несут истуканов по улицам Святого Города. Кажется, они во всем готовы найти грех: в том, что ходит, летает или плавает. Буйный и непокорный народ.
– Айе, господин, буйный и непокорный, – согласился первый центурион.
Прокуратор рассмеялся.
– Никто не знает этого лучше тебя, мой Клавдий. Ты был здесь, среди них в те времена – в дни, как говорят, великого Ирода. Как получилось что ты снова здесь? Неужели тебе нравится запах этого священного города евреев?
Бородатый солдат саркастически улыбнулся.
– Я служил у царя Ирода гладиатором трикенниум[9] назад, – ответил он. – Когда мой срок службы истек, у меня не было ни шрама, ни раны, лишь кошелек, набитый золотом. Я сказал претору, что не буду больше бороться по найму, и отправился в мой северный дом, но на пути… – он остановился и пробормотал что-то, что прокуратору не удалось уловить.
– Да? И на пути… – вопросил римлянин.
– Я схватился с несколькими воинами царя, что собирались совершить насилия в семьях. Ирод поклялся отомстить мне, на меня охотились, как на зверя: из леса в пустыню, от пустыни до гор. Наконец-то я нашел убежище, которое не могли найти мои многочисленные охотники, и присоединился к легионам. С тех пор я следовал туда, куда мои звезды (и армейские порядки) вели, и теперь снова стою в этих городских стенах, в безопасности от мести наследников царя Ирода.
– Я очень рад, что ты здесь, – заявил Пилат. – И считаю, что это не синекура, мой Клавдий. У меня есть только легион охраны в этой беснующейся стране, и здесь с любой стороны можно ожидать предательства и бунта. Я делаю что-то, евреи кричат мне, что я нарушил какой-то их почитаемый обряд или обычай. Я делаю другое, они снова воют в небеса, что железная пята Рима угнетает их. Клянусь Юпитером, если бы я имел на дюжину легионов больше, – нет, один легион таких, как ты, – я бы держал эту мятежную толпу на острие копья, и они бы скулили, как побитые собаки, моля о пощаде! – Некоторое время он смотрел на город внизу в угрюмом молчании, потом продолжил. – Что за разговоры я слышу, будто кто-то придет из Галилеи, заявляя, что он Царь Иудейский. Как думаешь, это предвещает крамолу? Если они сплотятся за своим лидером, не сомневаюсь, нам придется в ближайшее время воевать с этим зловредным иудейским народом, защищая наши жизни.
– Я не думаю, что мы должны остерегаться восстания в этом месте, господин, – отвечал солдат. – Я видел этого учителя четыре дня тому назад, когда он вошел в город. Он въехал очень кротким и смиренным, верхом на молодом осле. И это было хорошим знаком: у евреев есть традиция – если царь идет на войну, то верхом на лошади, если идет с миром – на осле. Я думаю, что он пророк, а не священник или царь. Потом он вошел в храм и проповедовал там народу, что надо жить как братья, бояться Бога, уважать закон и воздавать кесарю должное.
– Ха, ты так полагаешь? А я опасался. Первосвященник Каиафа сказал мне, что тот разжигает смуту. И настоятельно призывал меня бросить его в тюрьму или распять, так как тот проповедует измену империи.
– Слово священника… – начал центурион, но правитель засмеялся, так как это завершалось вульгарной пословицей.
– Я знаю. На слова священника, смех глупцов и гнев обезьян смотри с презрением. Трус... – Он остановился в спокойном раздумии.
– Каиафа! – огромный центурион поджал губы, как будто собирался плюнуть. – Это откормленная свинья! Неудивительно, что его религия велит ему воздерживаться от свиного мяса. А то бы он сделался людоедом!
Пилат мрачно кивнул. Его ссора с первосвященником был давней, и каждый из них одерживал победы над другим. Каиафа при любом спорном случае жаловался в Рим, тонко намекая, что если прокуратор не примет определенных решений, восстания не миновать. Письма возвращались к Пилату: кесарь всю ответственность за события в Иудее возлагал на него, и в случае бунта во всем будет виноват именно он. Таким образом, первосвященник побеждал в некоторых спорах. С другой стороны, правитель, имея преимущество в решении уголовных дел и по вопросам налогообложения, часто подчинял первосвященника своей воле.
«Был бы у нас был другой понтифик, – размышлял он, – способный к соглашению, а не этот жреческий дурак, управляющий советом священников».
Раздался звон металла ножен о кольчугу, вошел легионер, остановился, отдал честь и передал Клавдию свитки. Центурион, в свою очередь, ответил на приветствие и передал послание прокуратору.
– Клянусь бородой Плутона, – воскликнул Пилат, сломав печать и прочитав послание при свете небольшой лампы, установленной на парапет, – дела идут скорее, чем мы думали, мой Клавдий! Каиафа забрал к себе этого самозваного Царя Иудейского, пытался обвинить его в богохульстве и измене перед синедрионом и осудить его на распятие. Теперь он ходатайствует по этому делу. Что будем делать?
– Что? Эта жирная свинья завизжала в своем хлеву? Никто, кроме Рима не обладает юрисдикцией в таких случаях. Каиафа может осудить человека на смерть не скорее, чем наденет тогу императорской власти…
– Да, я понимаю. Но в этом заключается и наша трудность, и наша опасность. Один я, как прокуратор, могу выносить смертный приговор, но если эти священники и их подкупленные приспешники подстрекут свой вшивый народ к восстанию, мы, не имея достаточно войска, не сможем удержать их. Кроме того, если произойдет восстание, Рим лишит меня жизни. Конечно, я послан сюда, чтобы управлять и править, но главным образом – для сбора налогов. Восставший народ не обращает внимания на правителей. Итак, Клавдий, мою тогу. Давай послушаем, какой вред этот некоронованный царь причинил этой стране.
Ропот, подобный штормовому ветру, заполнил зал для аудиенций. В ярком свете факелов в двойных шандалах недвижно стояли преторианские стражники. Прокуратор занял свое место на троне из слоновой кости и пурпура. Впереди перед помостом стоял Каифа с Сименоном и Анной по правую и левую руку. Кучка храмовых стражников – жалкое подобие римских легионеров – окружала заключенного, высокого молодого бородатого человека в белых еврейских одеждах; по цвету волос и кожи, казалось, что он не несет никакого расового родства с людьми вокруг него.
– Радуйся, прокуратор! – Каиафа старательно поднял правую руку в римском приветствии, а затем поклонился почти подобострастно с восточной угодливостью. – Мы пришли к тебе для подтверждения приговора обвиненному за богохульство и предательство империи.
Пилат приветствовал его ничтожным подъемом руки.
– Богохульство – это твое дело, священник, – ответил он коротко. – Про какую измену идет речь?
– Он провозгласил себя царем, а если ты не найдешь, что это измена, ты не друг кесарю!
– Это верно, что ты Царь Иудейский? – правитель с любопытством обратил глаза на пленника.
– Ты говоришь это мне, или другие сказали тебе об этом? – ответил молодой человек.
– Разве я – иудей? – спросил прокурор. – Твой народ и твои первосвященники привели тебя ко мне на суд. Что ты сделал?
Он не услышал ответа от пленника, но ропот вокруг стал зловещим. Толпа собралась у входа, и охранники едва ее сдерживали.
– Неужели ты на самом деле царь, и если да, то какого царства? – опять вопросил прокуратор.
– Ты сказал это. Для этого я родился, и по этой причине пришел в мир – чтобы свидетельствовать об истине...
– Что есть истина? – задумчиво произнес правитель. – Сам слышал, мудрецы долго спорили об этом, но я не встретил и двоих, кто бы узнал истину. Клавдий! – он обратился к центуриону, стоявшему за его стулом.
– Да, повелитель!
– Я решил испытать этих людей. Иди в темницу и приведи сюда худшего из преступников, что там найдешь. Посмотрим, до чего доходит их фанатизм.
Когда солдат ушел исполнять приказ, правитель обратился к первосвященнику и его сателлитам:
– Я бичую его, а потом отпущу, – сказал он. – Если он нарушил ваши законы, бичевания будет достаточно. Я не нахожу в нем никакой вины по обвинению в измене.
Заключенный покорно последовал за декурионом в казарму, где солдаты раздели его, привязали к столбу и нанесли на обнаженную спину узоры из сорока полос.
– Так он – царь иудеев? – засмеялся декурион. – Однако клянусь прекрасными глазами Юноны, каждый царь должен носить корону на голове, этот же и вовсе не имеет короны. Хо, кто-нибудь, соорудите достойный венец для Царя Иудейского!
Венок из терна был быстро сплетен и водружен на голову заключенного; длинные острые шипы вонзились в его нежную плоть, так что, подобно драгоценным камням, рубиновые капли обрызгали лоб его. Потом еще они нашли потертый и потрепанный пурпурный халат и возложили на его кровоточащие плечи. В заключение они воткнули помело вместо скипетра между плотно связанных запястий, поставили его на стол и преклонили колена в притворном подобострастии – так они провозгласили его новым царем Иудеи.
Некоторые из стражников храма пришли в казарму, чтобы посмотреть на бичевание. И один из них сказал другому: «Ученики этого человека утверждают, что он творил чудеса, заставлял слепых видеть, хромых ходить и даже воскрешал из мертвых». Услышав это, один из них подошел к узнику и ударил его бичом по ранам – тот же обратил на него кроткий взор. Стражник потребовал: «Если тебе действительно дана власть от Бога знать всё, скажи, кто из нас ударил тебя!»
Но декурион уже устал от этих жестоких игрищ, потому он возвратил узника обратно и поставил его между Пилатом и священниками.
– Се человек! – возгласил прокуратор. – Се Царь ваш, о мужи иудейские!
– У нас нет царя, кроме кесаря! – самоуверенно вскрикнул Каиафа. – Этот некто объявил себя царем, а тот, кто называет себя царем, противник кесарю!
Между тем Клавдий спешил в зал суда с одним несчастным. Человек был рослый, но так склонялся под тяжестью оков, что не мог стоять прямо. Его одежда не была лохмотьями, но не нужно было смотреть дважды, чтобы понять, что он был ходячим пастбищем паразитов; тюремные охранники шли в стороне от него, толкая прикладами копий, чтобы роящиеся в его волосах и одежде вши не могли до них добраться.
Тогда Пилат приказал заключенному из подземелья встать перед священниками, и указал на человека, связанного и коронованного шипами.
– По вашему обычаю, люди Иудеи, на Пасху я освобождаю заключенного, – сказал прокуратор. – Кого вы хотите, чтобы я освободил: этого грабителя, обреченного на распятие, или того, кого называют Царем вашим?
– У нас нет царя, кроме кесаря! – закричал Каиафа в ярости. – Долой его! Распни его!
– Как? Распять вашего царя? – спросил прокуратор с притворным удивлением.
Толпа храмовых зазывал, подученных Каиафой и его подопечными – менял с храмовой площади и торговцев жертвенными голубями, что были изгнаны со своими лотками три дня тому назад пленником, – прогремели хором: «Распни его!»
– Воду в кувшине и полотенце, Клавдий, – приказал Пилат, и, когда его помощник вернулся и поставил серебряный таз перед ним, он омыл руки и отер их льняным полотном. – Теперь вы свидетели, священники и народ. Я не повинен в крови праведника сего. Глядите на это! – воскликнул прокуратор и передал кувшин и полотенце обратно Клавдию.
Первосвященник улыбнулся в бороду. Он еще раз поклонился Пилату.
– Кровь его на нас и на детях наших, – ответил он, и хор наемников прокричал дикий гимн в виновность своей крови: «На нас и на детях наших! Распни его!»
Люций Понтий Пилат пожал плечами.
– Я сделал все, что мог, мой Клавдий. Пусть его уведут в тюрьму, а назавтра с другими злоумышленниками уже и распнут. Мой охранник будет иметь в нем участие, но я хотел бы, чтобы ты отправился с ними, убедился, насколько все точно исполнено и… – тонкие губы разошлись в насмешливой, невеселой улыбке, – поставил бы надпись на кресте, на котором они повесят его. Клянусь трезубцем Нептуна, гвозди, что пронзают его члены, наверняка уколют самолюбие Каиафы!
Он тихо усмехнулся, словно наслаждался какой-то острой шуткой.
Процессия на холм казни или «Лобное место» началась на рассвете: распятие было медленной смертью, а завтра, в Субботу почиталось незаконным, чтобы злоумышленники оставались в живых, оскверняя священный день своими стонами. Толпы, собирающиеся отпраздновать Пасху, заполонили улицу Давида и переулки, чтобы наблюдать за шествием осужденных – а это уже был праздник по случаю. Продавцы сластей и воды наживались на покупателях, множество ушлых торговцев запросто находили спрос для своих корзин с гнилыми фруктами и овощами. Все наслаждались зрелищем осужденных, боровшихся за жизнь под бременем своих крестов.
Клавдий не шел с ними. Прокуратор отдыхал поздним утром и задавал обычные ежедневные вопросы, как это было принято – в ванне. Солнце стояло на небосклоне уже несколько часов, когда писец пришел в оффикиум с титулосом, табличкой приговоренного к распятью, и правитель продиктовал то, что занес на пергамент. Пилат мрачно улыбнулся подошедшему Клавдию.
– Возьми и отнеси это на место казни, и своею рукою прикрепи над головою молодого пророка, – приказал он. – Дадим Каиафе и его прихлебателям свежатинки, чтобы он мог еще поскулить.
Центурион посмотрел на свиток. В письменах, достаточно больших для тех, кто пройдет мимо, не ослабляя хода ноги и не напрягая глаз, значилось:
IESVS NAZARENVS
REX IVDAEORVM
Что означало: «Это Иисус (ибо таковым было имя молодого пророка), Царь Иудейский» – не только на латыни, но и по-еврейски, и по-гречески. И каждый, проходящий мимо места распятия, независимо от своего языка, мог прочесть это и понять.
– Они долго разглагольствовали о царе, который должен уничтожить власть Рима, – прокуратор улыбнулся, – так пусть полюбуются на него теперь, распятого на кресте. Клянусь Юпитером, я хотел бы увидать жирную рожу первосвященника, читающего мою надпись!
Три креста венчали Лысую гору, когда Клавдий достиг места распятия. На двух из них висели здоровенные разбойники, пригвожденные за руки и ноги, поддерживаемые веревками, чтобы тела не могли прогибаться или упасть с крестов под их весом. В центре на самом высоком кресте виднелся молодой пророк. Его изможденное тело корчилось от страшной муки, которую он претерпевал. Декурион установил лестницу рядом с крестом, и Клавдий, вооружившись молотком и гвоздями, быстро прибил табличку к вертикальной балке над склоненной головой умирающего.
Тонкий высокий крик удивления, смешанный с яростью прозвучал так, словно проявилась надпись на карте. «Не то! – кричал Каифа, поднял руки к горлу и разодрал великолепные священнические одежды. – Только не то, центурион! Надпись говорит, что он призван на царство, но он висит на кресте! Уберите ее, измените: пусть будет написано, что он говорил, что наш царь, что он утверждал царство, невзирая на кесаря!»
Было что-то комическое в этой ярости священников, в том, как они скрежетали зубами. И Клавдий, как воин, инстинктивно не уважающий политиканов, открыто усмехнулся и ответил:
– Будет лучше, если ты пожалуешься Пилату, священник. То, что он написал – он написал, и не думаю, что он изменит надпись из-за вашего нытья.
– Цезарь должен услышать это! – прорычал разгневанный священник. – Ему будет рассказано, как Пилат издевался над нашим народом и подстрекал его к бунту, назвав повешенного злоумышленника нашим царем...
Клавдий резко повернулся к центуриону, командиру карательного отряда:
– Убрать это сброд, – приказал он. – Негоже нам слушать их высокопарный бред.
С центрального креста донесся тихий стон: «Я жажду...»
Клавдий взял губку, погрузил ее в банку с кислым вином и миро,[10] что стояла на земле. Он воткнул в нее копье и приблизил к губам страдальца. Но бедное слабое тело уже не могло испить. Дрожь пробежала по нему, и из последних сил пророк прошептал: «Свершилось. Отче, в руки твои предаю дух мой». Последний судорожный спазм – и увенчанная шипами голова упала на плечо. Всё было кончено.
– Нам нужно завершать нашу работу, – флегматично сказал командир отряда. – Эти священники буйные, и мы столкнемся с бунтом, если один из них доживет до захода солнца. – Он указал на здоровенного палача, который взял тележку и собирался перерубить сухожилия рук и ног у осужденных.
– Нет, клянусь воронами отца Одина, ты не перерубишь ног прекрасного молодого пророка, – заявил Клавдий и схватил копье у одного из стражников. – Пусть он умрет человеческой смертью! – С точностью опытного бойца в цирке и на поле боя он поднял копье и вонзил бронзовый наконечник между ребер пророка, утопив его в самое сердце.
Когда он вынул копье, кровь хлынула из раны. И Клавдий вернул копье солдату. «Я всегда оказывал милость беспомощному человеку», – пробормотал он, и память его вернулась на арену, когда обезумевшая толпа не давала пощады побежденному, и он был вынужден пронзать мечом или копьем человека, с которым мог и выпивать накануне. «Клянусь глазами Фригг[11], – добавил он, глядя на хрупкое тело, распятое на кресте, – он красив! Я слышал, он называл себя сыном Божьим, и в это не трудно поверить. Он не человек, а Бог распятый здесь. Бальдр[12] Прекрасный, порази грязное предательство!»
Звон звучал в его ушах, как жужжанье бесчисленных пчел, и через него он услышал слова, слова, произнесенные голосом, который слышал больше тридцати лет тому назад, но узнал мгновенно: «Клаус, ты пожалел маленького ребенка, на которого когда-то напали убийцы. А теперь твоя доброта подсказала тебе пощадить умирающего от жестокого насилия. Озарившись, ты милостиво воткнул копье в бок. Узнаешь ли ты меня, Клаус?»
«Господь маленький Ярл! – Клаус повернулся и с удивлением посмотрел на увядшее тело на кресте. – Младенец, которому я помог на пути в Египет! Что будет с твоим слугой, Господи? Разве милосердная моя работа еще не закончена?» – и он оперся на солдатское копье. Но тут услышал: «Твоя работа еще не начиналась, Клаус. Я призову тебя, когда буду нуждаться в тебе, и ты узнаешь мой голос».
Солдаты охраны и толпа были поражены словно громом, когда увидели, как главный центурион прокуратора склонился перед телом на кресте и воздал ему почести, словно перед самим правителем.
Темные тучи скрыли солнце, и с ужасающим громом смешались разящие копья молний. Клаус поспешил по улице Давида во дворец наместника. Недра земли исторгли рокот, и твердая почва пьяно пошатнулась под ногами. Толпы граждан бегали вокруг него, подобно муравьям, покидающим разрушенный муравейник. Их испуганные голоса были пронзительней, чем у ошарашенных детей: «О, Господь отцов наших, зачем оставил ты нас? Камни раскололись!.. Завеса храма разорвалась надвое!.. Сказано, что могилы разверзнутся и мертвые восстанут!»
«Сигюн выходит, чтобы вылить чашу, а Локи корчится под ядом ужасной змеи»[13], – пробормотал Клаус, пришпоривая коня. Но было неудобно ехать по узкой улице, когда от ярости землетрясения здания дрожали снизу доверху. Сотрясение недр повторилось заново, и лавина из щебня и сломанных плит перегородила дорогу. Клаус сполз с седла и хлопнул коня по крупу: «Вперед, животина! Тор поможет тебе добраться!» А сам перебежками продвигался под стенами домов, изворачиваясь от падающих на него каменьев.
– Ай-ай-айе! – настиг его ужасный женский крик. – Помогите мне, ради Бога! Спасите меня, или я погибну! Помилуй меня, Господь!
В мерцании молнии в кромешной ночи в тесноте улицы Клаус увидел среди этого лежащее тело женщины. Бревно из разбитого дома упало ей на ногу, приковав к мостовой, а на него свалилась куча из битого кирпича и плитки в известковой пыли.
Камень со звоном ударился о шлем, когда он бросился по мрачно-смрадной улице; кусок сломанного парапета разбился у него за спиной, в то время как он пытался оттащить деревяшку с ее лодыжки. Она лежала, обмякшая, словно мертвая, и он на мгновение подумал, что зря рисковал жизнью, ибо его помощь уже не надобилась. Но, когда он положил ее на плиты тротуара, большие глаза распахнулись, а маленькие руки обхватили его за шею.
– Все хорошо, господин? – спросила она.
– Айе, пока да, но не будем искушать богов, оставаясь здесь. Можешь идти?
– Попробую. – Она выпрямилась, сделала шаг и опустилась со стоном. – Моя нога... сломана, боюсь, – выдохнула она. – Ступай дальше, господин. Ты и так исполнил свой долг полностью. Лучше пусть умрет один, чем двое. Лучше бы тебе не встречать меня и не рисковать своей жизнью...
– Молчи, женщина, – грубо прервал ее он. – Подними руки!
Она послушно обняла его за плечо, и он поднял ее словно ребенка. Он обернул ее голову своим плащом от падающих каменьев и бросился от дома к дому, пока улица не кончилась, и они не оказались на свободном пространстве.
Здесь было спокойнее и безопаснее. Она была милой: наполовину дитя, наполовину девушка, стройная и уже начавшая по-женски формироваться. На оливковой коже, зацелованной солнцем, проступали фиолетовые жилки, руки были с ямочками как у ребенка, а длинные ногти, на которые было наложено золото, блестели как крошечные зеркальца. Ножки, обутые в простые сандалии, были окрашены хной, так же, как руки.
На лодыжках и запястьях висели браслеты из розового золота с крупными камнями ляпис-лазури, топаза и яркого граната, серьги из этого же металла свисали с ушей до самых гладко-восковых плеч. На мизинцах рук и ног она носила золотые кольца с зеленым цирконом, золотая диадема с вспыхивающими драгоценными камнями украшала лоб. Ее маленькие поднятые груди были обнажены, соски окрашены охрой. Под лоном на золотой цепочке висела газовая ткань, под которой она носила свободные шаровары из сетчатой черной вуали. Веки ее были натерты сурьмой, губы – блестящей красной киноварью.
Он узнал ее: одна из гетер дома любви, содержащегося куртизанкой из Магдалы до того, как та отвернулась от блуда, чтобы последовать за молодым пророком, которого распяли утром. Когда хозяйка ушла, девушка поступила в танцовщицы во двор Агриппы. Он немного отодвинулся. Его чистопородная северная плоть восстала при мысли о контакте с маленькой блудницей.
– Отчего же ты на улице? – спросил он. – Было так мало покупателей на твой товар во дворце, что ты должна была охотиться на дороге?
– Я... я пошла, чтобы увидеть Учителя, – она тихо зарыдала. – У меня тяжелая болезнь, и хотела, чтобы он меня излечил.
– Да? И ты нашла его?
– Да. Когда он шел на распятие, я позвала Его и попросила Его милости, Он поднял пальцы одной руки, и вот – я чиста снова. Посмотри: моя кожа свежая и чистая, как у любой девушки.
Он отодвинулся еще дальше, но она приблизилась к нему и протянула свои руки.
– Взгляни на меня, я чиста! – шептала она восторженно. – И я буду сторониться мужчин...
– Но к одному уже липнешь, – мрачно прервал он. – Что поделать с тобой и тебе подобными, девочка? Землетрясение заканчивается, ходить по улицам становится безопасно. Иди по своим делам. Уходи.
– Но моя нога сломана, я не могу идти. Не поможешь ли ты...
– Не я, клянусь Тором! Пусть надушенные любовники из дворца следят, чтобы... – Он отцепил ее руки от себя, поднялся на ноги, но тут голос, хорошо знакомый его ушам голос, сказал ему: «Не презирай ее. Я помиловал ее. И я, и ты, мы оба нуждаемся в ней в той работе, что я предназначил для тебя. Клаус, возьми ее».
Он постоял немного в нерешительности, потом ответил: «Слушаю и повинуюсь, Господи!» – и снова опустился на траву.
– Как тебя звать? – спросил он девушку.
– Эринна, если это порадует твое превосходительство.
– Гречанка?
– Финикийка, господин мой. – Она придвинулась к нему и преданно-нежно потерлась гибким телом о его нагрудник. – Когда я была еще ребенком, меня опоили веселой водой и научили искусству любви. Я очень красивая и желанная, но теперь я вся твоя. – Он склонила к нему голову и положила руку на плечо. – Ты сражался с землетрясением за меня и захватил меня. Я тебе принадлежу по праву захвата.
Клаус улыбнулся чуть криво.
– Зачем такой простой солдат, как я, таким как ты?
– Я очень изящная в танцах, мой господин. Кроме того, я могу играть на арфе, флейте и кимвалах, и петь сладкую музыку. И еще я опытна в кулинарии, а когда ты устанешь от меня, ты сможешь продать меня за столько золота...
– Мужчины моей расы не продают своих жен...
– Жена? Ты сказал «жена», мой господин? – недоверчиво выдохнула она.
– Разве я грек или араб, чтобы еще и продавать рабынь? Давай, поднимайся, нам надо во дворец, где ты будешь жить, пока я не возьму тебя себе.
Слезы текли по щекам девушки, прорезая ручейки в румянах, которыми были намазаны ее щеки, но ее улыбка высвечивалась, будто солнце чрез апрельский ливень.
– В самом деле, он знал мое будущее лучше, чем я! – восторженно воскликнула она и, к полному ужасу Клауса, нагнулась и пылким поцелуем приникла к его сандалиям.
– Что за шарлатан предсказал твое будущее? – спросил он, поднимая ее с колен, что самой ей сделать было сложно, ибо нога быстро отекла, и ходить было невозможно.
– Учитель, которого они распяли, пусть свиньи валяются на могилах их матерей! Когда я склонилась в пыли перед ним и умоляла смилостивиться надо мной, он взглянул на меня и улыбнулся, хотя шел к смерти и сгибался под тяжестью своего креста. Он сказал мне: «Жено, желание твое да будет тебе». Я подумала, он говорил о том, что я исцелюсь, но... – Она пылко обняла своего спасителя, так что его лицо оказалось зажатым между полушариями ее маленьких грудей, и восторженно вздохнула.
– Ну, так и что, девчонка?
– Я следила за тобой издалека, мой Клавдий. Долго наблюдала я тебя и восхищалась твоей мужественной красотой. По ночам я мечтала, что ты обратишь на меня внимание и придешь ко мне, или даже купишь меня, как рабыню, но чтобы взять в жены... – голос ее дрогнул от вздоха, но это был вздох чистого счастья, – меня, гетеру Эринну...
– Твое греческое имя не нравится мне, – прервал ее он.
– Что в имени моем, господин мой? Я буду нести любое имя, что ты дашь мне, так как ты со мной. Клянусь бровями Афродиты, мне будет нравиться оно, я, как собака, буду отзываться на любое...
– Оставь этот разговор для собак и рабов, – оборвал ее он с раздражением. – Ты будешь моей женой и равной мне – айэ, клянусь железными рукавицами Тора – кто не станет оказывать тебе почестей, укоротится на голову!
Легион Пилата вербовался преимущественно из германских племен, и среди них Клаус нашел достаточно своих людей, чтобы организовать церемонию бракосочетания как у себя на родине. Имя Эринна было изменено на Унна, и в день свадьбы она сидела в кресле в скромном белом наряде невесты, в головном уборе, с заплетенными черными косичками, с золотой застежкой на талии и золотыми кольцами и браслетами на руках. В северной традиции они поднимали чаши-черепа и кричали «Skoal!» и «Waes hael!» невесте и жениху, и потрясали своими щитами, мечами и топорами. Затем, когда праздник был закончен и чаши невесты были осушены, Клаус отнес Унну на руках в постель, ибо сломанная нога невесты еще не залечилась. Вот так в северной традиции Клавдий-центурион, или Клаус-северянин, взял в жены женщину из Тира.
В Иерусалиме поговаривали, что пророк, убитый священниками, воскрес из мертвых. Люди сказывали, что гроб его стерегли вооруженные стражи, когда появился Ангел, отодвинул камень, и Он вышел весь в сиянии и славе. И многие свидетельствовали, что видели Его воскресшим во плоти.
Священники и храмовые приспешники сомневались в этой истории и клялись, что, пока стражи спали, последователи пророка выкрали его тело. Но Клаус и Унна верили. Мария Магдалина, бывшая хозяйка Унны, клялась, что видела Его в саду, слышала Его голос и касалась Его тела. Последователи пророка так же не могли выкрасть Его тело из гробницы, как не могли спасти Его из темницы в цитадели.
– Говорят, если бы он был богом, как же тогда могли его распять? – спросил Клаус. – Он – Бальдур Прекрасный, Бальдур Огненный, не может быть удержан за воротами Хель. Он воскрес, несмотря ни на что...
– Он действительно Сын Божий, так сказала Мария Магдалина, – отвечала Унна, положив голову на плечо мужа. – Он исцелил меня от болезни и дал мне то, чего я желала больше всего.
Клаус поцеловал молодую жену в губы.
– Он сказал мне, что ты нужна мне, сладкая, – прошептал он. – Я не знал этого, но он уверил меня. И... – добавил он еще мягче, – он сказал, что нуждается в тебе. Мы услышим его призыв, даже если он придет из Нифльхейма[14], и ответим ему.
III. Долгая, долгая дорога
Люди старели, дряхлели и умирали на службе императорского Рима, но ни смерть, ни старость не приходили к Клаусу. Его огненные волосы сохранили свой блеск, и пока люди вступали в легион безусыми юношами, а потом усаживались рассказывать у камелька истории о славных сражениях и победах на поле и море, он все еще был полон юношеских сил. В течение многих лет он следовал за Пилатом как его верный адъютант, и когда стареющий правитель отправился из Палестины в Гельвецию, Клаус последовал за ним как предводитель пехотинцев. Когда смерть пришла к его покровителю, Клаус стоял среди провожающих и смотрел на пламя погребального костра, а потом повернулся лицом к Риму, где мужественные люди еще были востребованы. Трибуном он пошел с Агриколой в Британию[15], помогал отражать атаки пиктов и скоттов[16] и основал то, что еще до сих пор сохранилось. Он последовал за Аврелианом в Пальмиру[17], завоеванную и покоренную.
Когда император возвратился в Рим и в гордом торжестве шествовал по улицам, Клаус следовал позади колесницы победителя, запряженной четверкой белых оленей, и помогал Зенобии, плененной царице Пальмиры[18], нести золотые оковы, сковывавшие ее руки и шею, теряющую сознание от тяжкого бремени – его раздражало видеть великодушную женщину, посмевшую оспорить могущество и величие Рима, несущей тяжелые цепи хоть и из чистого золота.
Командиром легиона он стоял с Константином Великим у Мульвиева моста под знаком некогда презираемого креста, когда юный сын Максимиана разгромил старого Максенция и получил пурпурную тогу кесаря.[19] С Константином он переплыл Босфор и помог основать новую столицу мира в Византии.
Императоры приходили и уходили. В Италии возникло царство ост-готов, и странные бородатые люди, говорившие на варварских языках, исполняли службу цезарей. И хотя древняя земля Лацио уже не считалась империей, она была верна имени Того, кто так давно был распят священниками в Палестине. Нигде, кроме замороженных фьордов и лесов дальнего севера и палимых солнцем пустынь юга, люди не могли молиться и восхвалять жертву пророка, который пришел спасти людей от их грехов и был с презрением
отвергнут священниками и правителями.
А теперь возник большой конфликт между христианами Запада и последователями Махаунда[20] на Востоке. И Клаус, знавший страны вокруг Иерусалима так, как линии своих ладоней, выехал с Танкредом[21] и графом Раймондом, и Готфридом Бульонским, чтобы вырвать Святой город из рук сарацинов. С ним ехала верная, трижды любимая Унна, вооруженная и переодетая оруженосцем.
Никогда, с самой зари их брака, они не повышали голос друг на друга; она делила с ним жизнь в лагерях и на полях сражений, одетая в доспехи, как мужчина, идя с легионами в Византию, когда основали новую империю; ездила с ним по неспокойной Европе, когда старая империя развалилась на куски, и царьки, герцоги и князья устанавливали свои ничтожные порядки в городах, окруженных стенами. Иногда она срезала свои длинные волосы и ходила в мужской одежде; в короткие периоды мира, когда они просто жили за крепостной стеной, она отращивала локоны, наряжалась в женские одежды и вела дом с кротостью и умением, помогая другу, достоинства которого ценили князья и правители. Муж заслужил славу в сражениях и прозорливость на войне среди тех, кто нуждался в сильных и опытных военачальниках, способных вести солдат в бой и побеждать врагов.
Сейчас Клаус вместе с Унной-оруженосцем взяли приступом стены, в то время как Готфрид, граф Юстас и Болдуин-Гора прыгали с пылающей башни и оттесняли мусульман к Танкреду, а герцог Роберт разрушал ворота Святого Стефана, – и ворвались в Святой город. Но когда вооруженные мужчины ехали с военным шумом по улицам и вырезали население, они не принимали в этом участия. В полумраке мечети, что стояла на древней улице Давида, где прежде молодой пророк ступал по Via Dolorosa, они увидели старых мусульман, со странным спокойствием глядящих как топорами и булавами избивают их сыновей, и сами готовые умереть – на то была воля Аллаха и «fi amam ’llah», мы все под его защитой. Они слышали, как мусульманки молили о пощаде, но христианские мечи и острые пики вонзались в их мягкие тела и прекращали крики. Они пытались остановить бессмысленные убийства и просили товарищей по оружию оказать милость к беспомощным, но поклонники креста лишь обращали на них свои ругательства и клялись, что они истинные и преданные поклонники Князя Мира.
Но когда убийства и грабежи прекратились, и люди пошли поклониться Святым местам, Клаус и Унна рука об руку отправились с ними, и глаза их увлажнились от воспоминаний.
– Вот здесь мы встретились, любовь моя, ты помнишь? – спросил Клаус, когда они шли по улице Давида, но Унна не ответила ни слова, и руки ее обвились вокруг его шеи, словно усики виноградной лозы, губы ее нашли его губы. Они прижались друг к другу, будто были единой плотью, никогда не разрываемой.
– И здесь Он поднял руку и благословил преследователей своих, – сказала Унна группе знатных женщин, совершающих паломничество на Голгофу. – А здесь Он упал без сил под тяжестью креста...
Но когда франкские женщины поняли, что она не обращает внимания на капелланов, никогда не бывших в Иерусалиме и показывающих путь Учителя на Голгофу, ученых святых отцов, знающих больше, чем эта дикарка из лагеря, носящая волосы до плеч и одетая как мужчина с длинным мечом на бедре, они возроптали.
Когда же она сказала им, что стояла на коленях вот на этих самых камнях и наблюдала, как крест несут на Голгофу, он окружили ее, называли ведьмой, крестились и призывали всех святых, кого знали, на помощь. И тогда пришли люди, чтобы взять ее. Она боролась, словно самка леопарда и не один из военных почувствовал укол ее стали. Но их было двадцать, а она одна, и вскоре они связали ей руки веревками, заточили в темницу под конюшнями тамплиеров и поклялись сжечь на следующий день на костре, чтобы все могли увидеть, какая судьба ждет женщину, говорившую кощунства в пределах Иерусалима.
Когда она ночью не пришла в их жилище, Клаус сделался похожим на человека, обезумевшего от грязных наркотиков, используемых мусульманами для придания мужества в сражениях. И он отправился в тюрьму и поразил стражников, что там стояли, и они бежали от него как от заклятия. И могучим своим топором он взломал тяжелые двери, запиравшие ее, и они двинулись от того места, взяли лошадь и достигли моря, где взяли корабль и отплыли. И ни один человек не смог стать им на пути, ибо пламя северных молний горело в глазах Клауса, и он как дикий берсеркер велел всем стоять и подчиняться ему.
Годы стремительно скользили подобно быстрым рекам, текущим по своим руслам, а Клаус и Унна всегда рисковали. Иногда они останавливались в городах, но чаще спешили по открытым дорогам или воевали в армиях каких-нибудь принцев, герцогов или баронов, и всегда богатство и слава сопутствовали им. Но они не могли долго пребывать в одном месте – вскоре они вступали в противоречие с богословами, ибо слышали слова Великого Учителя и видели его во плоти, а их принимали за ведьму и колдуна, и могли сжечь множество раз.
Как-то по пути в Италию они остановились в Женеве, где у Клауса были дела с герцогом. Там в выходной день они увидели собравшуюся большую толпу, а потом человека на костре. Это еще не был большой костер, языки пламени медленно лизали его обожженную плоть, словно огромные кошки, пожирающие мясо шероховатыми языками. Когда крики жертвы потонули в треске пламени и насмешках толпы, Унна спрятала лицо в подмышку мужа, а Клаус бессмысленно бормотал под нос ругательства, как солдаты во времена страданий в его молодости. Но толпа жадно внимала зрелищу, и он вспомнил другую толпу, собравшуюся на Голгофе в давно минувшие времена.
– Кто это был, друг мой, и что за великое преступление совершил он и за что должен был умереть мучительной смертью? – спросил Клаус худого человека в серой шерстяной мантии и шляпе, похожей на черпак, что выдавало его как пастора реформатской церкви.
– Это испанец Сервето[22], – отвечал церковник, – он был осужден нашим пастырем мэтром Жаном Кальвином за хулу на истину и воистину заслуживает смерти на костре.
И Клаус вспомнил давний вопрос Пилата, и в свою очередь повторил:
– Что есть истина?
На что тот отвечал:
– Истина то, что мы проповедуем, все остальное ересь и ложь, и заслуживает смерти в этом мире и проклятья в следующем!
«И теперь, клянусь железными перчатками Тора, – выбранился про себя Клаус, услышав это, – мне кажется, Господь был закваской в молоке человеческой доброты. А Каиафа, Анна и иже с ними повесили Учителя на кресте, потому что говорили, он возносил хулу на истину. Сегодня же люди, называющие себя Его слугами и пасторами, жарят своих собратьев на костре по той же причине! Не имеет значения, кому служит алтарь, священник всегда остается священником и ничего не изменяется!»
Однажды на Святки Клаус с Унной поселились в небольшом городке на берегу Рейна. Год выдался неурожайный, и голод преследовал жителей, подобно врагу, осадившему город. Приближался праздник Рождества, но в домах горожан было мало веселья. Едва хватало крох пищи, и никто не думал отмечать прекрасный праздник Дня рождения Господа. «Что они едят дома?» – думал Клаус, глядя на унылые лица детей, поразмыслив, взял нож и деревяшку и вырезал подобие саней, которые люди используют в снежное время.
Когда Унна увидела изделие, она громко рассмеялась, взяла его в руки и сказала:
– Муж мой, сделай таких побольше, пока есть время до кануна Рождества! У нас имеется хороший запас сладостей в наших хранилищах: инжир из Смирны и сладкие сушеные ягоды из Кипра, Сицилии и Африки, а также ячменный сахар. Ты вырежешь санки, а я стану заполнять их до краев засахаренными фруктами, а в канун Рождества мы обойдем дома бедняков и оставим подарочки на их порогах, чтобы назавтра, когда дети проснутся, они встречали праздник Рождества не заплесневевшим хлебом и жидким бульоном!
Маленькие санки вырезались стремительно – казалось, пальцы Клауса приобрели ловкость и мастерство, неведомые раньше. Он делал игрушки так быстро, что Унна была поражена и сравнила его мастерство резьбы по дереву с его искусством владения мечом и топором. На что он засмеялся и стал резать еще быстрее.
В канун Рождества было очень холодно, ночная стража попряталась от снега и ветра в прихожих и подвалах, так что никто не видел Клауса и Унны, оставлявших на каждом бедняцком пороге саночки с фруктами и сладостями, каких дети этого северного климата никогда не видали. Но один парнишка, чей пустой живот не давал ему заснуть, выглянул в окошко и усмотрел алый плащ Клауса, известного как храбреца и близкого знакомца знати. И мальчишка восхитился, что сам могучий капитан Клаус, о чьих подвигах говорили, затаив дыхание, мог остановиться у его порога. Но скоро он заснул, а когда проснулся, не знал – сон ли это был, или действительно он видел алый плащ Клауса сквозь бурю.
Когда на следующее утро церковные колокола призвали народ к молитве и восхвалению Господа, люди открыли двери и нашли на своих порогах санки, нагруженные засахаренными фруктами. И большое и громкое случилось ликование, а дети, думавшие, что Рождество станет еще одним днем поста, хлопали в ладоши и громко смеялись. Клаус с Унной незаметно ходили по улицам и видели плоды своих трудов. И сердца их бились сильнее, и глаза светились слезами счастья от того, что они принесли радость туда, где прежде была печаль. И они, обнявшись, обменялись поцелуем, и каждый клялся, что другой придумал все это, но тот это отрицал. В сладостных обсуждениях они отправились в собор, а потом домой, где рождественский жирный жареный гусь казался слаще от мысли, что они подарили радость городским детям.
Но когда городскому духовенству рассказали о чуде фруктов и сластей на порогах бедняков без всяких опознавательных знаков, они весьма разгневались и убеждали, что это не христианское дело, но злобные деяния злодея, хотевшего подкупить людские души сатанинскими сладостями.
Паренек, который, пробудившись, видел Клауса в алой мантии, рассказал об этом. И все бедняки славили того, что сжалился над страдающими детьми, но церковники отправились к бургграфу городка и сказали:
– Видишь, этот человек и его жена хотят разжечь восстание, они стремились подкупить людей маленькими подарками для их детей.
– Отчего же, – ответил бургграф, – мне кажется, хорошо и любезно то, что они сделали. В самом деле, они усовестили нас, тех, кто не дал милостыни алчущим. Это стало концом тяжелых времен для бедняков и хорошим началом.
Священники посовещались и, наконец, выдвинули вперед пастора кафедрального собора для ответа. Он был весьма образован и умел вести диспут. Он знал, как много ангелов может танцевать на острие иглы, и какие ангелы перемещаются из одного места в другое через игольное ушко. Он глубоко разбирался в демонологии и чуял колдовство, как гончая – кролика. Поэтому он заговорил весьма авторитетно, обращаясь к бургграфу:
– Бедняки были всегда. Не благословил ли Учитель Марию Магдалину, которую ученики упрекали гневно за то, что она купила умащения вместо хлеба? Нет заслуги в том, чтобы дать нищим хлеба. Будь на то воля Небес, все люди питались бы хорошо, и нарушение Божественной цели есть облегчить состояние бедных. Если бы мудрое всевидящее Проведение не пожелало бы им быть бедными, они бы и не были таковыми. Давая им даже не больше, чем сухую корку, дающий противится воле Небес, и потому ничего нет лучше, чем следовать Святому Евангелию. А все колдовство является одним из видов ереси, что ясно как день, и Учения Святых Отцов говорят прямо: «Не сохрани жизни ведьме».
Посмотрите на это так. Если вы позволите этим мужчине и женщине, которые не лучше, чем ведьма и колдун, остаться на свободе, вы не друг ни истинной религии, ни ландграфу, у которого вы в подчинении. Dixi[23].
– Аминь, – сказали все остальные. – Наш преподобный брат высказал богословский совет, который вы примите близко к сердцу, если праведны душой.
Вот так бургграф повелел посадить их в тюрьму по обвинению в колдовстве и государственной измене. Но горожане пришли к ним и предупредили о сотканной церковниками паутине. И вот так, они сбежали по зимнему снегу прежде, чем стражники постучались в двери. Вслед за ними разыгралась сильная метель, заметавшая их следы, и посланные в погоню вернулись обратно с известием о том, что они, очевидно, погибли в бурю.
Теперь они путешествовали на берегах Балтики, прошли через лапландские земли и очутились перед небольшой долиной, окруженной девятью низкими холмами. Никто не смел ходить туда, потому что, как сказывают, маленькие темные люди, жившие в том краю, владычествовали в подземной стране, и тот, кто встречался с ними, был обречен стать их рабом и трудиться во веки веков под землей, потому что люди эти не имели души, однако были одарены бессмертием, чтобы в Судный день вместе с великим множеством древних богов предстать перед ужасным престолом Всевышнего и и быть приговоренными на вечные мучения.
Но у Клауса и Унны не было страха перед эльфами и ущербом, который они могли нанести, ибо оба носили кресты на шеях, и оба были препоясаны длинными мечами; огромный топор, что прежде разбивал могучих мусульман в пыль и прах, был подвешен на поясе Клауса.
Итак, он проложили свой путь среди Девяти Холмов, и как пришли, услышали шумное шествие эльфов, несущих поклажу на спинах и певших печально.
– Waes hael тебе, маленький эльф, – поздоровался Клаус, – почему идете печально с подобными песнями и опущенными головами?
– Увы и увы! – отвечал царь эльфов. – Мы держим наш путь в Нифльхейм от народа, которому мы прежде помогали, не чая грядущего часа вечных мучений. Они гонят нас, говорят, что мы демоны; не выставляют миски с молоком и ломтики хлеба на пороге для нас; не рассказывают дедовских сказок о добрых делах Маленького народца, но только сказки об ужасах и беззакониях. Теперь мы не можем больше ни выходить, ни играть на добром лице земли, ни танцевать, ни петь на полянах при лунном свете. И, что хуже всего, наши соседи-люди не пользуются нашими добрыми делами, а преследуют нас проклятиями и молитвами, колоколами, книгами и свечами.
И Клаус смеялся долго и горько, услышав это. Он хорошо помнил то время, когда им с Унной пришлось бежать из мира, где они творили добро для бедных. Поэтому он спросил:
– Были бы вы счастливы служить вашим соседям-людям?
– Да, мы были бы счастливы, – отвечал ему царь эльфов. – Мы великие мастера по дереву, камню и металлу. Нет лучших, чем мы кузнецов; никто лучше нас не лепит посуду. Как бы радовались наши сердца, если бы мы могли делать вещи для людей и дарить их хозяевам в селах, деревнях и городах. Но теперь они не найдут ни одного нашего следа и ни одного нашего подарка! Нельзя оскорблять подателя волшебных даров!
Пока Клаус слушал эти стенания, его ушей коснулся звон многих колокольчиков, и он услышал голос, который знал раньше: «Клаус, тебе необходим этот маленький народец. Возьмите их с собой на путь, что откроется для ног твоих».
Тогда Клаус выступил перед царем эльфов и сказал:
– Хочешь ли отправиться со мной в безопасное место и усердно работать, чтобы дарить детям радость? Если будешь делать это, я прослежу, чтобы твои дары доставлялись в руки тех, кто будет им радоваться и славить твое имя за дела твои.
– Мой господин, коли будет так, я – твой истинный и верный вассал ныне и присно, как и весь мой народ! – поклялся царь эльфов. Он преклонил колена на свежей зеленой траве и присягнул на верность Клаусу, признав себя его вассалом и поклявшись служить ему верой и правдой. И он, и вся армия крошечных человечков произнесли клятву, потом поднялись с колен и приветствовали Клауса как своего господина.
И тогда они принесли из своей сокровищницы санки – не больше чем шлем солдата, сберегающего череп от удара мечей. Но эти диковинные санки могли растягиваться и расти, пока не хватило места для всех: для царя эльфов и его армии, для Клауса, Унны и их коней.
И устроившись в волшебных санях, они запрягли в них четырех крошечных оленей – размером не больше чем робкие мыши, крадущие ночью крошки на кухне у фермера. Те тут же выросли и стали большими, как боевые кони. Царь эльфов крикнул им, и они вместе с санями тотчас поднялись в воздух над бурливыми волнами Балтики.
– Прикажи им ехать без остановки, пока у них хватит сил, – сказал Клаус, и царь эльфов выполнил его приказ.
И потом олени остановились на севере, в краю вечной мерзлоты, у светлого моста Бифрост[24]. И там они выстроили себе бревенчатый, толстостенный дом с высокими трубами и большими очагами, в которых огонь бушевал непрерывно. А в большом зале они установили горны, и гончарные печи, и токарные станки. И воздух был наполнен скрежетом металла – изобретательные человечки делали металлические игрушки, тогда как другие суетились с пилами, ножами и долотом, создавая игрушки из дерева, а другие лепили кукол из гипса и фарфора и одевали их в затейливые одежды эльфов, вытканные на больших станках под началом Унны. И в саду они посадили рощи остролиста, дуба и омелы. Алые ягоды остролиста стали символом драгоценной крови Христа, пролитой для нашего искупления, а жемчужные плоды омелы – Его слез сострадания к нашим слабостям. Все это – для украшения христианских домов в святки.
Когда наступил канун Рождества, и выросла целая гора игрушек, Клаус погрузил их в волшебные сани с венками из блестящего остролиста и белых веток омелы, свистнул волшебных оленей и назвал их каждого по имени. И они помчались по мосту Бифрост, где в былые времена люди призывали богов и переходили в Асгард[25]. И быстро неслись они, и игрушек было столько, что прежде чем показался свет рождественского утра, у каждого очага лежал подарок, радостный для сердца каждого ребенка. А Клаус в вихре снега отправился домой, где ждали его изобретательные человечки и любимая Унна.
Там они устроили большой пир, и заставленные столы скрипели под тяжестью оленины, лосося и жирных гусей. В кубках вспенивался и вспенивался мед, и песни, и смех раздавались под высокими сводами замка, они кричали друг другу «skoal» и «waes hael», и пили и пили за детское счастье.
Давным-давно Клаус отложил свой меч, а его большой топор ржавеет на стене замка – ибо ему нет надобности в оружии, а спешит он по своему пути, исполняя работу, предначертанную ему давней ночью по дороге в Вифлеем.
Имя Одина осталось только в памяти, и никто в мире не ставит ему алтарей, но Клаус остается нужным и сегодня. И каждый год десять тысяч помноженные еще на десять тысяч ликующих детей ждут его прихода. Но он теперь не Клавдий-гладиатор, не Клаус-могучий-воин, а Санта-Клаус, великий покровитель маленьких детей. Такую работу выбрал ему Учитель в ту ночь две тысячи лет назад: длинную-длинную дорогу, которая не закончится, пока люди будут отмечать Рождество Спасителя.
[1] Пер. Натальи Кропачевой.
[2] представитель декурии, главным образом начальник декурии всадников (decurio equitum). Здесь и далее примеч. перев.
[3] кастет для кулачных боев в Древнем Риме.
[4] в германо-скандинавской мифологии один из асов, бог грома и бури, защищающий богов и людей от великанов и чудовищ.
[5] в германо-скандинавской мифологии верховный бог, его спутниками были во́роны Хугин и Мунин («думающий» и «помнящий»).
[6] высший титул в иерархии в средневековой Скандинавии.
[7] в германо-скандинавской мифологии небесный чертог в Асгарде для павших в бою, рай для доблестных воинов, валькирии, дочери Одина, доставляют их в чертог.
[8] в германо-скандинавской мифологии «гибель богов».
[9] тридцать лет (лат.).
[10] Так в оригинале, неточность автора.
[11] в германо-скандинавской мифологии богиня брака, любви, семейного очага, деторождения, жена Одина.
[12] в германо-скандинавской мифологии сын Одина и Фригг, самый светлый среди божеств.
[13] Сигюн – в германо-скандинавской мифологии жена бога Локи. Локи был прикован к скалам кишками своего убитого сына (так как это единственное, что родитель никогда не сможет разорвать), а над его головой была закреплена ядовитая змея, яд которой лился на голову Локи, заставляя его страдать. Сигюн находилась рядом с Локи, улавливая яд посудиной, тем самым позволяя мужу отдохнуть от страданий. Но иногда она должна была выходить из пещеры, чтобы опорожнить сосуд с ядом — тогда яд снова попадал на голову Локи и тот бился в конвульсиях, вызывая в Мидгарде (мире людей) землетрясения.
[14] в германо-скандинавской мифологии мир мрака, существовавший до начала творения.
[15] Гней Юлий Агрикола (40–93), римский полководец и государственный деятель. Первый его поход в Британию состоялся в 59 г., следующие военные действия в Британии – в 70-х гг.
[16] Пикты – древнейший из известных народов, населявших Шотландию, ассимилировавшийся затем в скоттов.
[17] Лууций Домиций Аврелиаан, римский император в 270—275 гг. Покорение Пальмирского царства Зенобии состоялось в 272—273 гг.
[18] Зенобия Септимия (240—после 274), царица Пальмиры. Объявила о независимости от Рима, однако вскоре ее войска были разбиты, а сама она пленена.
[19] Флавий Валерий Аврелий Константин, Константин I, Константиин Великий (272–337), римский император. После смерти отца, в 306 г., был провозглашен войском августом, после победы над Максенцием в 312 г. в битве у Мульвийского моста и над Лицинием; в 323 г. стал единственным полновластным правителем римского государства, христианство сделал господствующей религией, в 330 г. перенес столицу государства в Византий (Константинополь), организовал новое государственное устройство.
[20] пренебрежительная форма имени Мухаммед.
[21] Танкред д’Отвиль, также известный как Танкред Тарентский (1072–1112), один из участников Первого Крестового похода.
[22] Мигель Сервето (1511–1553), испанский мыслитель, теолог и врач. Сервето вошел в историю как первая жертва протестантского фанатизма, был сожжен в Женеве по приказанию Кальвина.
[23] Я сказал (лат.).
[24] в германо-скандинавской мифологии мост-радуга, что ведет в Валгаллу.
[25] в германо-скандинавской мифологии небесный город, обитель богов.




